Потом Колька парил Митяя. Митяй кряхтел, стонал и требовал ещё.
Потом они вылили на себя по ведру ледяной воды из колодца и сидели в предбаннике, голые, красные, как два рака, и пили квас из бабкиного кувшина.
— Хорошо, — сказал Митяй.
— Хорошо.
— Как дома.
Вечером они сидели у Дуськи, в тени тополей. Чистые, в прожаренных гимнастёрках, которые пахли дымом и чуть-чуть палёным. Солнце садилось за станцию. На путях маневровый паровозик таскал туда-сюда вагоны и пыхтел.
— Знаешь, Колька, где сидим? — сказал Митяй. — Семлёво. Тут, говорят, Наполеон своё золото в озеро утопил, когда от Москвы драпал. Целый обоз. Бочки с золотом, с церковным серебром, с чем там ещё. Все знают, что утопил, никто не знает, в каком озере. Мужики до сих пор ныряют.
— Говорят, — согласился Колька.
— Вот бы нырнуть, — мечтательно сказал Митяй. — Бочку бы одну. Манечке куклу. Паше платье. Нюрке, Зинке…
— А себе?
— А себе новый ЗИС. — Митяй подумал. — Два. Одного Захаром Иванычем назову, другого Фрицем.
Он помолчал, глядя на закат.
— Вот и немец так будет, — сказал он. — Драпать. По этой же дороге. И тоже всё бросать.
— Будет, — сказал Колька.
Митяй покосился на него.
— Уверенно говоришь.
— Уверенно.
— Откуда знаешь?
Колька пожал плечами.
— Знаю, — сказал он.
Митяй посмотрел на него ещё. Потом кивнул, будто так и надо.
— Ну, раз знаешь, — сказал он. — Тогда ладно.
Митяй полез в нагрудный карман и достал что-то, завёрнутое в клеёнку. Развернул. Фотография. Маленькая, мятая, с обломанным уголком.
— Вот, — сказал он и протянул Кольке.
На фотографии сидела на стуле женщина, полная, строгая, в тёмном платье, с руками на коленях. Возле неё были три девочки. Одна большая, почти взрослая, красивая, серьёзная. Другая помладше, с косами, насупленная. Третья совсем маленькая, у матери на коленях, со вздёрнутым носом и смеющимися глазами. Сзади стоял Митяй, помоложе, с усами, в пиджаке, и держал руку на плече жены.
— Паша, — сказал Митяй, показывая пальцем. — Прасковья Никитична. Строгая. Нюрка, старшая. Замужем уже, мужик у неё на фронте, под Ленинградом где-то. Зинка, средняя. Упрямая, вся в мать. На фабрике в Гжатске работает. А это Манечка.
Он замолчал, глядя на маленькую.
— Манечка, — повторил он. — Ей тут три года. Сейчас девять. Моя. Самая моя. Нюрка и Зинка в мать, а эта в меня. Смеётся всё время. Я ей, как уходил, сказал: Манечка, я тебе с войны немецкую куклу привезу. С закрывающимися глазами. У немцев, говорят, такие есть. А она говорит: папка, не надо куклу, ты сам приезжай.
Митяй бережно завернул фотографию обратно в клеёнку.
— Они под Гжатском, — сказал он. — В деревне. Отсюда вёрст сто. Сто вёрст, Колька. Я б на мотоцикле за три часа. Туда и обратно.
— Не отпустят.
— Не отпустят, — согласился Митяй. — Я и не прошусь.
Он сунул фотографию в карман и застегнул пуговицу.
— Колька, — сказал он. — Если что, заедь к моим. Скажи Паше…
— Сам скажешь.
Митяй посмотрел на него. Помолчал.
— Сам скажу, — согласился он. — Это я так. К слову.
Стемнело. Паровозик ушёл. На станции стало тихо.
Митяй лежал на брезенте под Дуськой, закинув руки за голову. Колька лежал рядом. Над ними был задний мост, тёмный, пахнущий маслом. Под мостом, с обеих сторон, стояли два берёзовых чурбака. Колька их подложил, не думая, как только поставил машину. Митяй видел это и ничего не сказал. Митяй давно ничего про это не говорил.
— Колька, — сказал Митяй в темноте. — А тебе сколько лет?
Колька молчал долго.
Где-то далеко, на западе, опять ворчало. Над станцией стояли звёзды, крупные, августовские. Одна сорвалась и прочертила небо.
— Сорок девять, — сказал Колька.
Он сам не знал, зачем сказал. Сказалось. Как тогда, про поплавок.
Митяй не засмеялся. Митяй полежал, подумал.
— Сорок девять, — повторил он. — А мне сорок шесть.
— Ну да.
— Значит, ты старше.
— Выходит, старше.
Митяй опять помолчал. Потом Колька услышал, как он улыбается в темноте.
— Значит, мне тебя по отчеству звать, — сказал Митяй. — Как спорили. Андреич.
Колька лежал и смотрел на задний мост. Горло у него почему-то перехватило.
— Митяй…
— Молчи, — сказал Митяй. — Молчи, Андреич. Не надо. Мне и так хорошо. Ты мне только одно скажи. Ты тогда, у костра, сказал: наш. Это правда?
— Правда.
— Ну и всё, — сказал Митяй. — Остальное меня не касается. Спи, Андреич.
Он повернулся на бок и через минуту захрапел. Храпел он так же, как говорил, густо, басом, как в церковном хоре.
Колька лежал и не спал.
Он думал, что вот сейчас, в эту минуту, на этой станции, под этим мостом, он, кажется, счастлив. По-настоящему, как давно не был. Может, никогда не был. И что это странно, неправильно и стыдно: война, окружение, Кочетков в воронке, Валя неизвестно где. А он лежит под машиной, чистый, после бани, рядом с другом, и счастлив.
Он думал об этом и сам не заметил, как уснул.
Проснулся он от звука.
Было ещё темно, только-только начинало сереть. На станцию медленно, тяжело, пыхтя, вползал эшелон. Длинный, вагонов на тридцать. Закрытые товарные вагоны, пломбы на дверях. На площадках вагонов стояли часовые с винтовками.
Эшелон встал на втором пути, рядом с пакгаузом. Паровоз вздохнул и затих.
Колька лежал под Дуськой и смотрел на эшелон. Что-то в нём было не так. Колька не сразу понял что.
Потом понял. Часовые на площадках не курили. Ни один.
Так бывает только в одном случае.
Колька посмотрел на небо. Небо было чистое, светлеющее, августовское. Ни облачка.
Он повернулся, посмотрел на Митяя. Митяй спал, улыбаясь во сне, подложив под щёку кулак.
Колька не стал его будить.
Глава 11
Часовой на площадке третьего вагона был немолодой, рябой, в выгоревшей пилотке. Винтовку он держал, как держат грабли. Колька подошёл к нему с пустым ведром, будто шёл к водокачке, и остановился у колеса.
— Закурить не будет, отец?
— Не будет, — сказал часовой. — И тебе не советую.
— Строго у вас.
— Отойди от вагона, сынок.
Колька постоял ещё. Посмотрел на пломбу на двери, на свежую надпись мелом, которую не успели стереть: цифры и две буквы. Буквы он знал.
— Далеко везёте?
— Отойди, говорю, — повторил рябой без злости. — Мне за разговоры не платят.
Колька набрал у водокачки воды и вернулся к тополям. Митяй спал под Дуськой, на спине, раскинув руки, и храпел.
— Митяй.
Храп.
— Митяй, вылезай.
— Чего? — сказал Митяй, не открывая глаз.
— Уезжаю.
— Куда?
— С тебя. Ты ж под машиной.
Митяй открыл один глаз. Посмотрел на задний мост у себя над головой, на чурбаки. Потом повернул голову и увидел эшелон.
Он смотрел долго. Колька ждал.
— Не курят, — сказал Митяй наконец.
— Не курят.
— Верно, Андреич. — Митяй вздохнул, вылез из-под машины, сел и почесал грудь. — Ну, куда поедем? В Москву? Далековато.
— К бане. За деревню. Там ложбинка у речки и вётлы.
— Полверсты, — прикинул Митяй. — До завтрака полверсты пешком. Ох, техника твоя безопасность.
Но пошёл заводить мотоцикл без спора.
Дуську Колька поставил под вётлами, у самой речки, за банькой. Место было хорошее: низина, сверху ветки, от станции её закрывал бугор с огородами. Митяй поставил рядом мотоцикл, заглушил и оглядел место с видом квартирьера.
— Дачу себе нашёл, — сказал он. — Барин. Самовара только нет.
— Есть. — Колька кивнул на кузов, где под брезентом лежала труба от буржуйки.
Митяй засмеялся.
Бабка-банщица, та самая, что вчера выдавала им веники, вышла из избы с подойником и остановилась.
— Опять вы? — сказала она. — Баня по субботам.
— Мы, бабушка, не мыться. Мы постоять.
— Стойте, — разрешила бабка. — Только в огород не лезьте. Там у меня лук.