«Они ведь и правда братья...» — словно впервые поняла Мари.
И Юра, и Паша чем-то напоминали Александра Петровича, но сейчас образ старшего Безрукова почти стёрся. Когда Паша улыбнулся, у неё потеплело на душе от того, как похожи были сидящие рядом Паша и Юра. А потом она испугалась этого тепла, потому что слишком живо вспомнила, как когда-то давно на неё действовала Юрина улыбка. Она отвернулась и вышла, не зная, куда деться от само́й себя. Уже в дверях обронила:
— Собираться надо. Поскорее в дорогу.
39. Связь
Поехали на рассвете, чтобы к вечеру быть на месте. Телега, взятая у соседа, тяжело скрипела и вязла в осенней хляби. Чёрная жижа чавкала под колёсами, брызгала на полсть, которой были укрыты ноги. Провожая их, Лидия Петровна сунула в повозку узел с хлебом, салом и крутыми яйцами. С дорогой, сказала она, не шутят.
Первые вёрсты ехали молча. Юра сидел на облучке, вглядываясь в сырую пелену дороги, Мари сзади обнимала Пашу, укутанного в старую шаль. Мальчик сначала следил, как уплывают назад знакомые избы и оголённые вётлы, потом уткнулся матери в колено.
Через час он зашевелился.
— Мам, а долго ещё?
— Долго, солнышко. Спи лучше.
— Не хочу спать. А почему лужи не замёрзли?
— Ещё не время, морозов не было.
— А если замёрзнут, пока мы едем обратно, можно будет кататься?
— Если замёрзнут крепко — можно будет, — ответил вместо Мари Юра, не оборачиваясь. Голос его прозвучал неожиданно ровно, почти спокойно. — Лёд должен держать.
Паша замолчал, обдумывая это. Потом спросил снова, уже тише:
— Дядя Юра, а ты обратно поедешь с нами?
Вопрос повис в промозглом воздухе. Мари почувствовала, как под её пальцами вздрогнули тонкие плечи сына. Она сама не знала ответа на этот вопрос, да и боялась его задавать — даже себе.
Юра обернулся. Его лицо, бледное от сырости, было серьёзным, но без тени прежней отстранённости. Он смотрел на Павла прямо как на взрослого, с которым говорят о важном.
— Послушай, Паш, — сказал он тихо, но твёрдо, так, что слова были слышны поверх скрипа колёс. — Пока у вас нет бумаги, которая вас защищает, как мой мандат, я не могу вас оставить. Это было бы... неправильно. Так что пока мы не разберёмся со всей этой историей — мы вместе. Я не уеду. Обещаю.
Сердце у Мари ёкнуло странно и болезненно. «Пока не разберёмся». Логично, честно, правильно. Именно так и надо было сказать. Почему же от этих правильных слов стало так жгуче обидно? Почему её, взрослую женщину, вдруг так больно полоснула эта разумная, временная граница? Мари сжала руки на коленях, чувствуя, как по щекам ползёт предательский жар. Она злилась не на Юру, а на саму себя. Злилась за эту глупую, ничем не подкреплённую надежду, что «вместе» может означать что-то большее и долгое. За то, что не хотела отказываться от этих надежд, которые разъедались словами о временности, обжигающе и болезненно. Хотелось «я не уеду» и поставить точку. А он уедет? Опять? Как тогда, 8 лет назад. Она резко отвернулась к темневшему полю, чтобы никто не увидел её лица.
Паша всмотрелся в лицо Юры, ища обмана, но увидел только усталую решимость. Он медленно кивнул.
— Хорошо, — просто сказал он. И этого, казалось, было достаточно. Не потому, что он всё понял, а потому, что почувствовал: это слово — крепкое. Оно держит.
Остановились на полпути, чтобы дать коню передохнуть. Грелись у чахлого костра на обочине, где уже коптили чайник двое возчиков. Пили свой чай, молча делили хлеб. Юра стоял немного в стороне, курил, смотрел на дорогу, тонущую в осенней мгле. «Мутабор», — стучало в висках в такт пульсу. Не забудь. Не забудь слово. Это было уже не страшно. Это стало чем-то вроде компаса.
К уездному городу подъехали под самый вечер. Небольшое кирпичное здание телеграфа с тёмными окнами выплыло из сумерек. У входа толпился народ — мужики в замасленных полушубках, какие-то спецы в потрёпанных костюмах и фетровых шляпах, пара красноармейцев в будёновках и длинных шинелях (скорее, связистов или курьеров). Внутри, в зале, пахло остывшими печами, машинным маслом, влажным сукном и человеческой усталостью. У высокой стойки дежурного выстраивалась очередь.
Юра, оставив Мари с Пашей у дверей, пробился к окошку.
— Мне нужна переговорная кабинка к шести, на Петроград, — сказал он, стараясь перекрыть общий гул.
Дежурный, пожилой чиновник с воспалёнными веками, даже не взглянул на него.
— Запись на послезавтра. Сегодня все линии заняты.
— У меня назначенный звонок. Через десять минут.
— У всех назначенный, — буркнул чиновник, уже глядя на следующего в очереди.
Тогда Юра достал из внутреннего кармана сложенный вчетверо лист с печатью — мандат Особого отдела. Не говоря ни слова, он положил его на стойку перед чиновником. Тот наконец поднял глаза, скользнул взглядом по печати, по подписи. Его лицо изменилось, стало каменным и мгновенно вежливым.
— Извините. Кабинка номер один свободна. Фёдорович Михайлович, — кивнул он рассыльному, — проводите.
Путь через зал расступился перед ними. Шёпот, косые взгляды. Мандат работал безотказно, как отмычка, открывая двери и отсекая вопросы, но этот шёпот за спиной был почти ощутимым — липким и холодным.
Внутри кабинки было тесно и душно от тепла небольшой печурки. На столе стоял тяжёлый телефонный аппарат с двумя трубками — одна для разговора, вторая, наушная, — для того, чтобы слушать. Рядом — второй наушник, лежащий отдельно. Для Мари.
Тиканье часов из зала пробивалось сквозь дверь, отмеряя последние минуты. Паша, сонный, устроился на узкой лавке у стены. Мари сняла промокшую шаль, её взгляд был прикован к Юре.
Он медленно снял перчатки, подошёл к столу, но не сел. Положил ладонь на холодный чугунный корпус телефона.
— Готов? — тихо спросила Мари.
Он не ответил, только кивнул. Готов ли он услышать то, что скажут друзья через тысячу вёрст? Готов ли к тому, что после этого звонка их жизнь снова перевернётся? Ответа не было.
Ровно в шесть резко и громко зазвонил колокольчик аппарата. Юра глубоко вдохнул, взял трубку. Левой рукой он подал второй наушник Мари.
— Алло? — сказал он, и его голос прозвучал чужим. — Сергей, ты?
Из трубки послышался шум, потрескивание и наконец — отчётливый, напряжённый басок Сергея:
— Юр! Слышу. Я тут, Володя рядом. Слушай внимательно... — Голос оборвался, снова поплыл в треске, потом вынырнул, уже без предисловий, сжатый до предела: — Берг раскололся. Денег нет.
Юра замер, прижав трубку к уху.
— Как нет?
— Никаких миллионов. Есть три счёта — обеспечительный твоей матери, твой военный и Петра. Всё. Остальное — бумага. Земли национализируют, акциями печь топить. Капитала — ноль. Понимаешь? Там нечего делить.
В трубке повисла пауза, которую заполнил только мерный треск. Юра почувствовал, как под ложечкой засосало пустотой.
— Тогда я не понимаю... — Голос его звучал глухо, он говорил, думал вслух. — Ради чего тогда вся эта охота на Павла? Если наследства нет — зачем ей это? Только чтобы досадить семье через ребёнка?
— Не чтобы досадить. — Голос Сергея прозвучал устало и безжалостно. — Она хочет его, потому что он её. Последняя кровь её брата. Дело не в деньгах, Юра. И не в мести. Это глубже.
— Как это — её? — Юра почувствовал, как по спине пробежал холодок. — Она ему тётка. Это ведь не её сын...
— Её сына у неё отняли, — перебил Сергей, и в его голосе прозвучала та самая страшная тяжесть, которую нельзя было смягчить. — Петра.
Удар был настолько неожиданным и оглушающим, что мир на мгновение потерял очертания. Юру шатнуло, он нащупал рукой край стола. Мари, стоявшая рядом, вцепилась ему в рукав, её пальцы впились в сукно. Из трубки донёсся его собственный, чуждый ему голос:
— Что?.. Пётр?.. Но он же сын отца и.… и матери... Отец говорил...
— Врали. Пётр — сын Лизы. Родила вне брака. Александр и Анна забрали ребёнка, усыновили. Лизу выгнали, её вывез заграницу её Штольц, потом Александр объявил её пропавшей, а затем и мёртвой. Елизаветы Безруковой официально нет, и путь ей сюда заказан. Петра растили как брата тебе. Тридцать лет врали вам обоим.