Её простой, бытовой приказ подействовал, как щелчок выключателя. Мари машинально кивнула, взяла Павла за руку и потянула к крыльцу. Володя отступил. Юра наклонился за сумками. Лидия Петровна, открывая дверь, бросила последний взгляд на хмурое небо. Её лицо было непроницаемым, но в сжатых губах читалась одна мысль: «Теперь вы все здесь. И отсюда уже никуда не денетесь. Будем разбираться».
21. Дом
Дом был тёмным и пах не жильём, а долгим пережиданием зимы: печным дымом, сушёной травой, старой шерстью и подвальной сыростью. В прихожей горами лежали узлы, старые половики, пустые ящики. Из двери напротив, ведущей, видимо, в горницу, доносился запах варёной картошки и лука, как единственный признак того, что здесь всё-таки живут.
Юрин взгляд зацепился за окно: занавеска была подколота сбоку так, чтобы изнутри видеть двор, самому оставаясь в тени. А на двери, рядом со старой, хлипкой щеколдой, чернела вторая, тяжёлая, новая, прибитая криво, наспех, явно не мужской рукой.
Лидия Петровна проследила за его взглядом и ничего не сказала. Только по глазам читалась мысль, не произнесённая вслух: «А чего ты хотел?»
— Проходите, — сказала Мари без интонации, пропуская их внутрь. — Паша, свети.
Павел шмыгнул вперёд, достал из кармана спички и ловко, одним движением чиркнув о стену, зажёг коптилку на столе. Оранжевый свет заплясал по стенам, высветив бедность обстановки: грубо сколоченный стол, две табуретки, полка с мисками, закопчённая русская печь. В углу стояла узкая кровать, застеленная серым солдатским одеялом.
Но был здесь и один островок, явно принадлежащий ребёнку и бережно охраняемый. У печки, на низкой полке из неструганой доски, лежало несколько бесхитростных, но бесценных для этого дома вещей: пара оловянных солдатиков, с которых давно слезла краска, обнажив тусклый свинец; потрёпанный альбом для рисования с тремя грифелями в корешке; и главный экспонат — деревянный кораблик с высокими мачтами. Одна из мачт была сломана и кое-как починена: её подпирали две спички, туго обмотанные грубой бечёвкой. Эта хрупкая конструкция выглядела одновременно и уродливо, и трогательно, явно как дело рук ребёнка, пытавшегося спасти своё сокровище.
Рядом стопкой лежали три книги. Не новые, в потёртых коленкоровых переплётах, но удивительно чистые. Они были аккуратно обёрнуты в жёлтую газетную бумагу, словно в праздничную упаковку. Из обрезов торчали самодельные закладки, тоже из газетных полосок, сложенных вдвое. Судя по их количеству в каждом томе, эти книги были не просто имуществом, а настоящими сокровищами, которые не просто читали, а проживали страницу за страницей, раз за разом возвращаясь к любимым местам.
Взгляд Юры непроизвольно задержался на этой полке. В нищете эти немногие, но сохранённые с такой любовью вещи казались не просто игрушками и книгами, а ковчегом, уцелевшим после потопа. Ковчегом, в котором плыли в неизвестность двое: мать и сын.
Все вошли, сгрудившись в тесноте. Володя поставил сумку у печи, Юра свою — у двери. Лидия Петровна, скинув платок, по-хозяйски огляделась.
— Ну что ж, — сказала она. — Тесно, но тепло. Маша, садись-ка, не стой как на стрёме. Володя, самовар найдёшь?
— Найду, — кивнул он и пошёл в сени.
Мари села на табуретку у стола, но не расслабилась: спина оставалась прямой, руки лежали на коленях, сжатые в кулаки. Павел пристроился рядом, прижавшись к ней плечом, и уставился на гостей. Его взгляд бегал от Володи к Юре и обратно, цепляясь за детали: военную выправку, потёртые шинели, суровые лица. Потом его глаза на мгновение метнулись к своей полке у печки, словно проверяя, на месте ли его солдатики и корабль, а затем снова вернулись к чужакам, настороженные и оценивающие. Напряжённый день, незнакомцы и тревожный разговор во дворе вымотали и его.
Юра стоял у печи, чувствуя себя чужаком, грузом, незваным гостем. Он пытался не смотреть на Мари, потому что каждый взгляд был ударом. Вместо этого он смотрел на мальчика. На его тёмные, внимательные глаза, на упрямый подбородок, на ту особую смесь настороженности и детского любопытства, с которой тот изучал незнакомцев.
Володя вернулся с пузатым самоваром, поставил его на стол и начал растапливать шишками. Зашипело, запахло жжёной хвоей.
— Так, — сказала Лидия Петровна, разворачивая узел с едой. — Пока чай закипает, перекусим тем, что я припасла. Да только с дороги-то особо ничего не осталось. Сухари одни. Маша, что у вас в доме-то есть? Не чужие же, в самом деле.
Мари, не глядя на неё, кивнула Павлу.
— Паш, покажи тёте в кладовой.
Мальчик молча юркнул в тёмный проход за печкой и через минуту вернулся, неся в охапке скромную снедь: миску с квашеной капустой, маленький кружок козьего сыра в тряпице, половинку чёрного хлеба и два яйца в пригоршне. Он аккуратно выложил это на стол и, глядя под ноги, сказал:
— Мам… Всё принёс. Осталась крупа да тушка от Марфы на суп. Та, что в мешке висит.
— От Марфы?.. — переспросила Лидия, хмуря брови.
— Коза была, — глухо объяснила Мари, наконец отрывая взгляд от окна. — Соседка Марфой звала. Выменяли её осенью на мешок муки да пару молодых кур. Мои старые сейчас не несутся, а Марфу на мясо пустили неделю назад. Вот её тушка и висит.
Володя, слушая этот безрадостный отчёт о домашнем хозяйстве, почувствовал знакомое ему фронтовое сжатие в груди, ощущение осады и скудости ресурсов. Он взглянул на Юру, потом на сестру.
— До рынка далеко? Может, с утра съездить? У нас деньги есть.
— До волости восемь вёрст по просёлку, — отрезала Лидия Петровна. — На своих не наездишься. Надо с соседями договориться. Благо, чем заплатить есть. Молока, яиц, муки попросить. Только вот… — Она бросила многозначительный взгляд на Мари, которая снова отвернулась к окну. — Соседи здесь особые. Не шибко жалуют.
«Не шибко жалуют», — прозвучало мягко. По выражению лица тётки и по каменной позе Мари Володя понял, что дело хуже. Их здесь не просто не любили. Их терпели, пока от человека был прок: руки, товар, скотина, помощь. Всё остальное было лишним ртом и лишней бедой. Да ещё чужаки с тёмным прошлым и ребёнком на руках. В глухой деревне они были как проказа.
— Ладно, — сказал Володя, и в его голосе зазвучал привычный, операционный тон человека, берущего ситуацию под контроль. — Завтра разберёмся. Сначала с жильём, потом с провизией. Если нужен врач — я врач.
«Может, это хоть какую-то щель в их недоверии проделает».
Он не сказал этого вслух, но уже выстраивал в голове план: обойти дворы, предложить помощь. Гнойник вскрыть, ребёнка послушать, что угодно. Это был язык, понятный всем, даже самым чёрствым и подозрительным. И это могло стать их пропуском в ту закрытую, враждебную среду. Пусть не дружбой, но хотя бы вре́менным перемирием.
Юра молча наблюдал за этим обменом репликами. Его война была другого рода, с внутренними демонами и с бумажными врагами в Петрограде. А здесь, в этой избе, начиналась другая война, за хлеб насущный и за место под этим холодным, негостеприимным небом. И первый выстрел в этой войне должен был сделать Владимир — не штыком и не угрозами, а стетоскопом и йодом.
— А вы, — кивнула Лидия Петровна на Юру и Володю, — расскажите всё по порядку.
Володя занял позицию чуть в стороне, его взгляд был прикован к сестре, готовый отмечать каждую реакцию. Юра вздохнул. Говорить должен был он.
— Я вернулся в Петроград в конце октября, — начал Юра, стараясь говорить ровно, по-офицерски. — Дом был пуст. Нашёл записку от Петра, похожую на фальшивку. Ворохов сказал, Сергей Миронович умчал дочь в именье тем же днём, а отец оставил мать, потом она уехала на Ласточкин остров. Я поехал к ней.
Юра описал встречу с Анной, её холод, её версию про «добровольный» отъезд Мари. Он видел, как лицо Мари оставалось каменным, но, когда он упомянул, что мать знала о его письмах, читала их и сознательно не отвечала, чтобы «не лишать надежды», веки Мари резко дёрнулись. Её кулаки на коленях сжались так, что костяшки побелели. В этом молчаливом напряжении читалась откровенная, но сдерживаемая злость. Володя отметил это про себя: старая рана, нанесённая не только отцом, но и молчаливым соучастием Анны, была жива. Пожалуй, ещё ни разу он не видел у сестры такого выражения лица: неподдельной брезгливой злости.