Юра отвернулся к стене. В груди было пусто и холодно. Эта мелкая, бытовая драма вонючей теплушки показала ему что-то важное. Он больше не делил мир на своих и чужих с такой лёгкостью. Он видел теперь цепочки причин. Голод. Страх. Безысходность. И где-то в конце этой цепочки были такие же как он, люди, которые создавали эти условия или молчаливо им потворствовали. К какой категории отнести самого себя? Он пока не знал.
Именно после этого, под вой ветра в щелях, когда в вагоне снова воцарилось тяжёлое молчание, Лидия Петровна заговорила. Не оборачиваясь, уставившись в заиндевевшее окошко, она начала, словно оглашала непростой, но необходимый диагноз.
— Вы её не найдёте. — Голос её был ровен, но каждое слово падало отчётливо. — Ту, что помните. Лёгкую, открытую, которая смеялась так, будто весь мир для неё — одна большая забава. Этой больше нет. Теперь она вся — это внимание, расчёт и готовность дать сдачи. Не ищите в ней прежнюю. Вы её расстроите, а себя обманете.
Она выдержала паузу, давая этим словам впитаться в гул колёс.
— Павел… С ним сложно. Говорит мало, по необходимости. Вырос в тишине и бедности, без отца. Мари души в нём не чает, но он замкнут, как устрица. Не от травмы, а от… образа жизни. Он всего боится. А чужих мужчин — особенно. Так что… — Она наконец повернула голову, и её взгляд был безжалостно-честным. — …не наседайте. Не пытайтесь заговорить первым. Дайте ему самому освоиться. Если захочет, сам подойдёт. Это может занять дни. Или недели. Или не случиться вовсе.
Юра кивнул, сглотнув ком в горле.
— А с ней… — Лидия вздохнула. — Говорите прямо, фактами. Без оправданий, без сантиментов. Она терпеть не может, когда видит в словах попытку её растрогать или обойти. Если замкнётся, отведёт глаза, отстаньте. Её главный страх теперь в потере контроля. Над своей жизнью, над ситуацией. Она сначала всё оценит, взвесит угрозу, а уж потом… может быть… решится на диалог.
— Понял, — хрипло сказал Юра.
Воронеж встретил их ранним утром станцией, затерянной на краю бескрайнего плоского поля, вспаханного под зиму и кое-где припорошенного первым, хрупким инеем. Лидин человек так и не объявился. Пришлось самим искать возницу. Нашли с трудом: угрюмого мужика на старой телеге, согласившегося везти «за город» за тройную цену. Лидия торговалась яростно и безрезультатно: «Дороги раскисли, лошади ноги вывихнут». В итоге платили они.
Последние двадцать вёрст на телеге стали переходом в иной мир, сузившийся до хлюпанья колёс по раскисшей колее и хриплого дыхания лошади. Небо было огромное и низкое, в разрывах туч пробивался бледный холодный свет. Тишина висела густая, как болотная вода. Юра впитывал этот пейзаж — место её бегства. Мари бежала не к чему-то, а от всего. В эту голую чёрную пустоту. Чтобы стать невидимкой. Юра сидел на досках, и каждая кочка отзывалась болью в старых ранах. Эта боль была честной. Она напоминала: ты здесь. И сейчас начнётся самое трудное.
Когда впереди показались редкие, тусклые огоньки, Лидия, не оборачиваясь, бросила:
— Михайловка. По-вашему — край света. По-нашему — просто выселки.
Деревня была не разрушена, а выцвела и обносилась, как старый, много раз стиранный половик. Избы стояли крепкие, но покосившиеся. Дворы были пустые, зимние, с голой, утоптанной землёй, поблескивающей от недавней измороси. Сквозь потёртые занавески в окнах мелькали лица, не любопытные, а оценочные, цепкие и затравленные. Взгляды скользили по чужакам в телеге, задерживались на секунду и так же безучастно отводились. Здесь не ждали гостей. Здесь каждого нового человека мерили на вес возможной неприятности.
Владимир, до сих пор молчавший, тихо, словно себе под нос, констатировал:
— Фельдшерского пункта нет. Или он закрыт. И дыма из труб мало. Треть домов, на глаз, не топят. Либо дров нет, либо людей. — Его взгляд, привычный к быстрой диагностике по внешним признакам, безучастно скользил по покосившимся заборам и пустым поленницам. — Голодная зима будет. Уже идёт.
Это замечание, произнесённое без эмоций, повесило в сыром воздухе новый, давящий груз. Деревня была не просто бедной. Она была больной.
Дом Мари стоял на самом выносе, у края леса. Не избёнка, но и не крепкое хозяйство. Низкий, длинный, под старой, мшистой соломенной крышей, с покосившимся крыльцом. Двор был мал, но подметён дочиста. Трава вокруг — пожухлая, бурая, — была выкошена лишь на небольшом пятачке в центральной части двора, ровно столько, чтобы не пускать сорняки и пожарную опасность к избе да для дорожки к колодцу. У самого угла копошились несколько тощих кур, разгребая лапами влажную землю.
Лидия, глядя на дом, глухо и безо всякой теплоты отметила:
— Мамин дом. Она с отцом сруб ставила, когда замуж выходила. Рассказывала, как новая сосна тогда пахла смолой. И как крышу кроили всем миром, на радостях. Смотрю теперь, и не узнать. Без мужской-то руки всё расползлось, осело. Как и мы все.
Телега уже подкатывала к калитке этого двора, когда Юра увидел его.
Мальчик стоял не у дома, а у дальнего плетня, будто только что отбежал от кур или просто караулил дорогу. Худенький, в коротком, явно чужом пальтишке. Он не играл. Наблюдал. И смотрел на подъезжающую телегу с недетской, настороженной сосредоточенностью. Когда его взгляд скользнул по Юре, в больших, слишком светлых глазах мелькнула не боязнь, а быстрая, холодная калькуляция: чужой, мужчина, возможная угроза. Мать в доме. Дистанция в десять шагов. Путь к отступлению свободен.
Телега остановилась прямо у калитки. Лидия спрыгнула на влажную, утоптанную землю.
— Паша! Это я, тётя Лида! — крикнула она, и в её обычно сухом голосе прорвалась непривычная, почти трепетная теплота. — Помнишь, мама тебе от меня бандероль передавала? С деревянным корабликом? С голубым парусом? Ты же тогда маме сказал: «Ух ты! Такого ни у кого нет!» Так вот это я его прислала!
Мальчик не бросился навстречу, но напряжение в его позе чуть ослабло. Он кивнул, почти незаметно. Его взгляд снова перешёл на Юру, но уже без той первоначальной ледяной отстранённости. Было пусть и сдержанное, но любопытство.
Юра, помня наказ, слез медленно. Не улыбался и не делал шага вперёд. Он просто замер, опустив руки. Внутри всё перевернулось. В этом лице её глаза, её черты… и что-то неуловимо иное, хоть и знакомое, поворот головы, подбородок... Он заткнул эти мысли. «Её сын», — пронеслось в голове. «Часть её. Значит, и часть… всего этого».
Рядом Вова, слезая с телеги, на мгновение застыл, его хирургический взгляд скользнул от Юры к мальчику и обратно: и его ударило странным, почти кощунственным сходством. Не с Александром Петровичем, того молодым он помнил смутно, как важную, но далёкую фигуру. Его ударило сходством с самим Юрой. Тот же тёмный отлив волос, те же скулы, те же дуги бровей, фамильные черты Безруковых, переданные от отца к сыновьям. Тот Юра, которого он помнил, был солнечным, открытым, готовым на любую дурь. Этот мальчик съёжился, словно дикий зверёк, почуявший капкан. Получился не сын Мари, а испуганный двойник её жениха-мальчишки. Вова почувствовал внезапный, острый укол — не жалости, а несправедливости. Казалось, судьба взяла знакомые, почти родные черты и вывернула их наизнанку, замешала на страхе.
— Я брат твоей мамы, Володя, — тихо сказал Вова, не ожидая ответа. Мальчик пристально посмотрел ему в лицо, но не ответил. Лидия недовольно причмокнула:
— Так, брат мамы, поди обратно к телеге, сними сумки. А ты, Юр, не смотри так на брата, не гипнотизируй. Павлуш, а мама дома?
Юра не нашёл слов. Только выдохнул, и пар повис в воздухе.
20. У порога
И в этот миг скрипнула калитка крайней избы.
Мари вышла не на крыльцо, а прямо во двор, быстро, решительно. Не от радости, а потому что увидела чужих рядом со своим сыном.
Она остановилась, заслонив собой путь к дверям. В руках не работа, не угощение, а просто пустота, словно она была готова в любой миг схватиться за что угодно. Полушубок, тёмный платок, которые смотрелись на ней странно, даже инородно. Но главным было её лицо.