В кабинете мёртвого человека, который когда-то нас всех и собрал.
Тоска сжала горло так, что стало трудно дышать.
Ностальгия — жестокая штука. Она бьёт по самым незащищённым местам, показывая, кем ты был и во что превратился.
Мы выиграли все финансовые битвы. Сколотили состояния. Переиграли всех.
И потеряли ту простую, чистую радость, с которой резали ленточку в своём первом скромном офисе.
Я аккуратно поставил рамку обратно на полку.
— Ну что, — сказал я в тишину. — Сказка закончилась. Пора заканчивать этот бардак.
Аркадий криво усмехнулся.
В усмешке уже не было прежнего величия — только желчь и злоба человека, у которого выбили последнюю опору. Он поднял на меня тяжёлые, налитые кровью глаза.
— Скажи спасибо Петру, Игорь. Кабы не он и не сегодняшний день, я бы с тобой по-другому поговорил. Я бы...
— Да заткнись ты, Аркаша!
Голос Сергея грохнул так, что зазвенели стаканы в баре.
Он в два шага пересёк кабинет, навис над диваном глыбой и ткнул в Аркадия дрожащим от ярости пальцем. Лицо у него пошло пятнами, на висках надулись жилы.
— Заткнись, пока я тебя прямо здесь не приложил! Прёт из тебя дерьмо, а тормозов вообще не осталось!
Аркадий дёрнулся, открыл рот — но Сергей не дал ему вставить ни слова. Он буквально заталкивал слова ему в горло, наклоняясь всё ниже.
— Ты, твою мать, до войны родился! В нищете рос, сам же пьяный рассказывал, как по комсомольской путёвке в органы пошёл, как пахал, до подполковника дорос! Служба, честь, погоны!
Он перевёл дыхание.
— А в девяностые вошёл как нож в масло. И всё, башку сорвало. Блатные, лёгкие деньги, бабы пачками, пальцы веером. Ладно, хрен с ним, тогда многих так во подорвало, у кого власть и деньги в руках оказалась.
Он выпрямился.
— Но эти времена кончились, Аркаша! Кончились! Нет больше ни тех понтов, ни той безнаказанности. А ты продолжаешь там жить. Как Пётр Васильевич до последнего дня жил в своём идеальном Союзе, так ты навечно застрял в девяностых.
Он брезгливо оглядел Аркадия сверху вниз.
— И кто рядом с тобой весь этот год был? Вспомни. Шушера, полудурки, шестёрки да профессиональные жополизы, которые тебе в уши пели, какой ты великий комбинатор. И ты им верил.
Он резко повернулся и ткнул пальцем в мою сторону.
— Не Игорь ли сейчас всю эту кашу разгребает? Не он ли холдинг вытаскивает, пока ты по радио идиота из себя строил?
Я молчал.
— Что, мокруху ему заказать хотел? — продолжал Сергей. — Паяльник, как в девяносто четвёртом? Да тебя же первого и посадят. Времена не те, подходы твои давно сгнили. А если бы вдруг откупился — я бы тебя сам, вот этими руками, на куски порубил. Лично.
В кабинете стало оглушительно тихо.
Слышно было только, как свистит дыхание в груди у Сергея.
Аркадий сидел неподвижно.
Маска спеси окончательно сползла с его лица, обнажив то, что он годами прятал за дорогими костюмами. Старого, испуганного, смертельно уставшего человека, который вдруг понял, что его время кончилось, а сам он остался на пепелище.
— Так что заткнись, Аркаша, — уже тише, но с леденящей тяжестью сказал Сергей. — Заткнись и давай решать по-деловому.
Он замолчал.
И вот тут повисла пауза, которая длилась, наверное, минуту.
Никто ничего не говорил. Аркадий смотрел в паркет. Сергей стоял посреди кабинета, тяжело дыша. Я стоял у книжного шкафа.
За окном шёл снег.
Я подошёл к столу Петра Васильевича, на котором аккуратными стопками лежали его папки, и опустился в глубокое кожаное кресло.
Кожа скрипнула.
Странное чувство. Я сидел в этом кресле раз двадцать за пятнадцать лет — но всегда напротив, никогда в нём самом.
Я положил руки на полированную столешницу.
— Ладно, — сказал я. — Давайте по делу.
И достал папку.
Ту самую, которую готовил год. Толстую, с закладками, разложенную по разделам.
Там было всё.Все
Копии платёжек, выписки, служебные записки, протоколы советов директоров с его подписями. Экспертное заключение по перекрёстным гарантиям. Хронология с датами и часами, где было видно, кто, когда и какое решение принимал.
Каждая бумага в этой папке была гвоздём.
Полтора десятка гвоздей, любого из которых хватало, чтобы поставить точку.
Я положил её на стол и раскрыл на первой закладке.
— Здесь, — начал я, — платёжное поручение от седьмого ноября. Аркадий Александрович, это ваша подпись?
Он поднял голову.
Посмотрел на бумагу. Долго смотрел, секунд десять.
— Моя, — сказал он глухо.
— Хорошо. — Я перевернул страницу. — Тогда переходим ко второму эпизоду.
И вот тут я начал.
Я говорил минут пятнадцать. Спокойно, размеренно, без злости и без единого повышения голоса. Просто излагал: дата, документ, подпись, последствие.
Это была работа, которую я делал хорошо. Может, лучше всего на свете.
Аркадий не возражал.
Он просто сидел и слушал, как из него по кусочку вынимают всё, что он строил пятнадцать лет.
Я дошёл до девятой закладки.
И вдруг поймал себя на странном ощущении.
Мне было скучно.
Совершенно, беспросветно скучно.
Я держал в руках бумагу, которая ставила крест на человеке, — и не чувствовал ничего. Ни торжества, ни азарта, ни даже удовлетворения от хорошо сделанной работы.
Пустота.
Я поднял глаза.
Аркадий сидел напротив, ссутулившись, и разглядывал свои руки. Старик. Просто старик в мятом костюме, которому сегодня хоронили единственного человека, знавшего его молодым.
За окном шёл снег.
Со стола на нас смотрел портрет Петра Васильевича в траурной ленте — он был снят в парадном мундире, с орденскими планками, с тем самым насмешливым прищуром.
Я вдруг очень отчётливо представил, как он на всё это смотрит.
Три часа назад мы стояли у его могилы. Втроём, в двух метрах друг от друга, и ни один не подошёл к другому.
А теперь сидим в его кабинете, за его столом, и я по бумажке зачитываю приговор.
— Игорь. — Сергей смотрел на меня. — Ты чего замолчал?
— Ничего.
Я перевернул страницу.
— Десятый эпизод. Договор поручительства от...
И остановился.
Потому что понял, что не хочу продолжать.
Не пожалел Аркадия — нет. Жалости к нему у меня не было ни капли, и после подсобки в торговом центре она вряд ли когда-нибудь появится.
Просто мне надоело.
Пятнадцать лет. Пятнадцать лет мы что-то делили, кого-то переигрывали, кого-то топили. Я построил бункер в Медведково. Отправил детей на другой континент. Сидел почти две недели в бетонной коробке и разбирал системный блок от скуки.
И ради чего?
Ради того, чтобы сегодня, в день похорон человека, который нас собрал, сидеть в его кресле и по бумажке добивать того, кто когда-то стоял со мной рядом на фотографии в углу?
Я закрыл папку.
— Что? — Аркадий поднял голову.
Сергей тоже смотрел на меня.
— Игорь, — медленно сказал он. — Ты чего?
Я не ответил.
Я сидел, положив ладонь на закрытую папку, и понимал одну простую вещь.
Победа у меня в руках. Полная, окончательная, документально подтверждённая.
И она мне не нужна.
Не потому, что я стал добрым. И не потому, что подобрел от похорон.
А потому, что я устал.
Устал так, как не уставал никогда за две свои жизни. От бумаг, от схем, от вечного просчёта на пять ходов вперёд, от привычки не садиться спиной к двери. От того, что четыре месяца не видел собственных детей.
Мне тридцать пять. У меня жена в Аргентине, две маленькие дочери, которые растут без отца, и старшая дочь, которая уже забыла, каково это — когда папа дома.
А я сижу тут и добиваю старика.
— Серёж, — сказал я. — А что было бы, если бы он сейчас сюда вошёл?
— Кто?
— Пётр Васильевич.
Сергей молчал.
Он посмотрел на портрет. Потом на меня. Потом снова на портрет.
И тяжело сел на подлокотник кресла.
— Влетело бы, — сказал он наконец. — Обоим.