Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вот тут они и заржали.

За окном по-прежнему висел дождь. Сергей наконец махнул на «мерседес» рукой, накинул капюшон и пошёл в дом — сушиться. А там, за тысячи километров отсюда, в эти самые дни неторопливо, но необратимо разбирали по кирпичику старый мир: пустели прилавки, вводили талоны на сахар, гремел с экранов «Взгляд», а на октябрьском Пленуме какой-то ещё почти никому не известный Ельцин впервые в открытую сцепился с Горбачёвым. Всё шло точно по расписанию. По моему расписанию.

Оставалось только не опоздать к нужным поездам.

Я встал из-за стола и пошёл в свою комнату. Разговор был окончен, а мне нужно было побыть одному и как следует подготовиться к завтрашнему дню — к девятнадцатому октября тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года.

Окно моей комнаты выходило на тот же мокрый сад. Я сел за стол, достал блокнот и замер, глядя на дату. «Чёрный понедельник».

Сколько часов я просидел над графиками этого дня в той, прошлой жизни, — не сосчитать. Разобрал его по минутам, по тикам, как сапёр разбирает бомбу: чтобы понять не «что рвануло», а почему и в какую именно секунду. Потому что этот день — редчайший в истории денег. Он с хирургической точностью показал главное правило, которое на словах знают все, а нутром — единицы.

На бирже всего два зверя. Бык, что вздёргивает рынок вверх, поддевая его снизу на рога. И медведь, что бьёт лапой сверху вниз, вминая всё в землю. Обычно они грызутся месяцами, на равных, и толпа успевает привыкнуть, обжиться, поверить, что так будет всегда. А девятнадцатого октября медведь просто встал во весь рост и одним ударом лапы, между делом, не заметив, вмял в землю столько состояний, сколько иная война не разоряет за год. Играючи. Походя.

А на костях этих состояний за те же несколько часов поднялись новые империи. Одни в этот день прыгали из окон. Другие — впервые в жизни закуривали хорошую сигару.

Я отдал бирже почти тридцать лет. Торговал зло, жадно, на разрыв — пока не выгорел дотла и не сказал себе: хватит. Денег хватит, нервов больше нет. И за эти тридцать лет я усвоил то, чего ни в одном учебнике не пишут прямым текстом.

На бирже никогда не выигрывает тот, кто умнее. Выигрывает тот, кто спокойнее. Рынок — это не цифры на табло. Рынок — это миллионы чужих желудков, которые одновременно свело от страха или от жадности. И всё. Больше там ничего нет. Тот, кто это понял, перестаёт смотреть на графики и начинает смотреть на людей. Он не спрашивает: «вырастет или упадёт?» Он спрашивает: «когда толпа начнет сбрасывать — и подберу ли я то, что она в этот момент выбросит?»

Каждый раз, когда за эти годы рынки заливало кроваво-красным, я возвращался к этой дате. Прикладывал её, как трафарет, к любой новой панике — и всегда из-под него выезжали всё те же четыре всадника Апокалипсиса. Страх, что гонит толпу к обрыву. Жадность, что подгоняет её в спину. Азарт, что заставляет уже падающего докупать «на дне», которого ещё нет. И следом, шагом, не торопясь, — тупое животное Отчаяние, когда человек продаёт последнее не ради денег, а просто чтобы прекратить боль. Люди меняют галстуки, машины и страны. Сами люди не меняются. В сорок первом, в восемьдесят седьмом, в две тысячи восьмом — под дорогим костюмом сидит всё та же голая, трясущаяся от ужаса обезьяна.

Вот у этих обезьян я и заберу мои деньги. И заработаю на них свой настоящий капитал.

Тусклый свет уличного фонаря пробивался сквозь плотные шторы и рисовал на потолке длинные бледные полосы. В блокноте лежала фотография Марины. Я утащил этот снимок ещё год назад, когда мы только начали встречаться, и с тех пор возил с собой везде. Марина на нём смеялась, придерживая рукой разлетающиеся на ветру волосы, а за спиной у неё широко, тускло блестел Амур.

Под рёбра привычно уперлась глухая боль. Как она там сейчас? Спит? Или тоже сидит у тёмного окна, смотрит на редкие фары внизу и думает — обо мне или уже нет?

Я лег на кровать,зажмурился, приказал себе спать. Завтра меня ждал самый тяжёлый день из всех, что я прожил в этом теле, — день, когда решится всё. А мысли, как заклинивший механизм, всё равно поворачивались назад. В тот день, когда мы прилетели в Хабаровск.

Туполевский борт гулко ударился колесами о бетон. Едва подкатили трап и в лицо шибануло сырым дальневосточным ветром —, прелая хвоя, что-то ещё, до боли своё, — меня повело. Наплевав на усталость после многочасового перелёта, я готов был прямо от трапа, не заезжая ни в какую гостиницу, ловить первого частника, лететь через весь город на её улицу, брать третий этаж через две ступени и жать на звонок, пока не откроют.

Пётр Васильевич перехватил меня за локоть. Спокойно, без усилия, как перехватывают ребёнка у проезжей части.

— Отставить, Игорь, — тихо сказал он, разглядывая моё лицо. — На себя посмотри. Стоишь, как контуженный. У тебя сейчас вместо головы адреналин и гормоны, они тебе весь глазомер сбили. Слушай старика. Сперва гостиница. Помылись, поели, стали похожи на людей. Потом звонишь ей домой и договариваешься о встрече. И сделай так, чтобы мать в этот момент была дома.

— При чём тут мать? — огрызнулся я, дёргая рукав. — Мы с Мариной сами разберёмся.

— Не разберётесь. — Он спокойно потянул меня к чёрной «Волге», ждавшей у здания аэровокзала. — Запоминай, парень, раз сам не дошёл. Ты девочку бросил? Бросил. Пропал на полгода — ни письма, ни звонка, одни тайны? Пропал. И теперь заявишься весь в белом. Так вот: девочку ты, может, и уговоришь. А за девочкой всегда стоит мать. И если ты сейчас перепрыгнешь через неё — она тебя потом со свету сживёт, тихо и уверено. Так что заходить надо не в обход матери, а через неё. Сразу.

Я скрипнул зубами, но спорить не стал. Он был прав, и это бесило больше всего.

Глава 2 Германия 19.10. 87 утро 6.00

…Я проснулся ровно в шесть утра и, к собственному удивлению, спал как убитый. Никакой вечерней нервотрёпки, никаких метаний по подушке — организм перед большим боем повёл себя умнее хозяина и выдал мне полноценный, глубокий сон.

Выйдя из спальни в столовую, я с порога уткнулся в картину маслом.

За столом уже вовсю заседали мои старшие партнёры. Перед ними дымились чашки с кофе, а по центру, стояла початая бутылка хорошего французского коньяка. Пепельница была переполнена: окурки сигар лежали горкой, Сизый тяжёлый дым висел под потолком коромыслом и лениво уходил в приоткрытую форточку. И как они ухитряются смолить эту сухую горлодёрную дрянь с утра, на голодный желудок?

— О, Игорёк! Привет! — бодро окликнул меня Аркадий, приподнимая чашку, будто чокался. — Давай, присоединяйся, просыпайся.

Я только вздохнул, разглядывая их утренний натюрморт.

И как им объяснить на пальцах, что перед самым важным биржевым днём в нашей жизни голова должна быть чистой, как стёклышко, а не залитой коньяком? Хотя удивляться было решительно нечему. В советской системе принять на грудь по месту службы считалось не грехом, а нормальным деловым обычаем — почти ритуалом. Работяги на стройках глушили дешёвый «Агдам» из гранёных стаканов, прорабы и цеховики уважали водочку, а номенклатура и красные директора неторопливо смаковали коньячок под лимон. Каждому слою — свой сорт.

Понимание бизнеса было при этом обезоруживающе простым: выпил ты с нужным человеком, выпил он с тобой — считай, вопрос решён. На конечном результате это всё равно никак не сказывалось. Всё текло по единому плановому руслу и тихо, без спешки, разваливалось само.

Ничего, подумал я, глядя на этих двух весельчаков. Скоро придут девяностые когда вместо партийных разнарядок появятся живые хозяева со своими живыми деньгами, правила поменяются. Загуляет начальник раз, загуляет второй, а на третий хозяин молча пропишет ему ускорение под зад — и пойдёт наш красный директор на улицу без выходного пособия, зато с полным пониманием рыночной экономики.

— Не, я бегать, — мотнул я головой, отказываясь от предложения сообразить на троих с утра пораньше.

2
{"b":"979271","o":1}