Я вышла, сварила кофе на двоих и подумала одну короткую мысль, которую тут же выкинула из головы и вспомнила только через три месяца, в феврале.
Мысль была такая: интересно, что будет, если в следующий раз не написать нарочно.
Но тогда я начала писать, когда задерживаюсь. Не потому что он просил. Он не просил ни разу за весь год. Просто я один раз увидела, во что превращается кухня, когда я не пишу, и больше не захотела. Потом я начала писать, когда выхожу. Потом когда меняются планы. Потом просто так. К декабрю я отчитывалась четыре-пять раз в день, и это выглядело как забота, и называлось у нас «отчёт», и мы оба над этим смеялись.
В ноябре мы начали смеяться над этим. Вот тут, если бы у нас был кто-то со стороны, нас надо было бы хватать за шиворот. Мы выработали целый язык. Он приходил и говорил:
— Отчёт. Мастерская, восемь часов, один. Обедал один. Звонков четыре, все по работе, один от матери. Ирен не писала.
Я хохотала. Я потом отвечала:
— Принято. Со своей стороны: кабина, шесть часов, напарница, координатор написал два раза, оба по расписанию, ответила через час, специально.
— Почему через час?
— Чтобы ты видел, что не сразу.
— Ты больная.
— А говорила, что псих это ты.
— Я и есть псих.
— Ты меня заразил.
И вот на этом мы оба каждый раз ржали. Я записываю эти диалоги дословно, потому что их надо прочесть именно такими, какими они были: весёлыми.
Нам было хорошо. Я хочу, чтобы это было понятно, потому что со стороны эта глава наверняка выглядит как хроника болезни, а изнутри она была лучшим периодом моей жизни на тот момент.
Мы много смеялись. Мы за ту осень съездили на три дня в горы, где я впервые за десять лет встала на лыжи и упала на первом же спуске, и он хохотал так, что сам сел в снег. У нас был свой язык, свои шутки, своя мастерская, своя кухня и свой способ проводить субботу.
И у нас был секс, после которого я приходила в кабину и сидела с дурацким лицом.
Всё, что происходило между нами, работало. Просто оно работало на топливе, которое мы вдвоём добывали друг у друга, и которое кончалось.
Горы стоит описать отдельно, потому что это была лучшая наша поездка и потому что даже там всё было видно, если бы кто-нибудь смотрел.
Мы сняли дом на три дня, деревянный, с печкой, в сорока минутах от подъёмников. Я не стояла на лыжах десять лет и упала на первом же спуске, причём не просто упала, а эффектно, с разлётом палок, и он хохотал так, что сам сел в снег, и мы минут пять не могли встать, потому что каждый раз, когда один поднимался, второй начинал смеяться заново.
Вечером он топил печку и делал это с тем же лицом, с каким работает: серьёзно, по порядку, без суеты. Я сидела на полу, завернувшись в плед, и смотрела на его спину. И вот в один из этих вечеров, где-то на второй день, он сказал:
— Хорошо тут.
— Хорошо.
— Никого нет.
Я засмеялась.
— В смысле?
— В прямом. — Он закрыл дверцу печки. — Три дня ни одного человека, кроме нас. Никто на тебя не смотрит. Мне очень спокойно.
Он сказал это просто, как говорят про погоду. Я сидела на полу в пледе и улыбалась, и мне было тепло и хорошо, и я подумала: какой милый. Сейчас я читаю эту фразу и вижу в ней ровно то, что в ней было. Ему было хорошо не от гор. Ему было хорошо от того, что меня три дня никто не видел.
В конце ноября напарница в перерыве спросила, как дела. Я сказала: прекрасно. Она сказала:
— Ты уже месяц во время смены кладёшь телефон экраном вверх.
Я посмотрела на свой телефон, лежащий на пульте экраном вверх.
— И?
— Ничего. Просто раньше ты его убирала в сумку.
Я засмеялась и сказала что-то про ожидание подтверждения контракта. Она кивнула и больше про это не заговаривала. Она вообще со мной с сентября стала разговаривать заметно меньше, и я это списала на её собственные дела, и только весной поняла, что она просто устала.
Я в ту осень один раз попробовала остановиться. В начале декабря, в воскресенье, я проснулась раньше него, лежала и смотрела в потолок, и мне вдруг стало очень ясно и очень нехорошо.
Я посчитала. За последние тридцать дней я четыре раза спросила, кто ему написал. Дважды переспросила про Ирен. Один раз держала в руках его телефон. Один раз специально не ответила координатору при нём, чтобы он это увидел. Один раз в ресторане села так, чтобы мне был виден вход, потому что она говорила, что бывает там по средам.
Тридцать дней. Девять эпизодов. Я лежала и думала: это много. И решила две недели ничего не спрашивать. Продержалась я шесть дней. На седьмой он пришёл позже обычного и не объяснил почему, и я не спросила, и весь вечер была молодец, и легла спать молодцом.
А в половине третьего встала, пошла на кухню, и там стоял его рабочий блокнот, в котором он пишет замеры. И я его открыла. Там были замеры.
Я стояла на кухне в темноте с чужим блокнотом замеров в руках, и мне было так стыдно, как не было ни разу в жизни, включая ту ночь, когда я поднималась по чужой лестнице с посторонним мужчиной.
Я закрыла блокнот и вернулась в постель. Утром спросила, где он был вчера.
— У поставщика, — сказал он. — Там была очередь.
— Почему не написал?
— Забыл.
— Ясно.
И вот на этом «ясно» он поднял голову.
— Ты шесть дней ничего не спрашивала.
Я похолодела.
— Ты считал?
— Конечно считал.
Мы посмотрели друг на друга через стол. И засмеялись оба, одновременно, потому что ничего другого с этим сделать было нельзя.
А в декабре произошли две вещи.
Первая: он впервые спросил про Фабиана. За весь год ни разу, и вдруг в декабре, ни с того ни с сего, в машине:
— Ты с ним видишься?
— Нет.
— Совсем?
— Флориан, я не видела его одиннадцать месяцев. Последний раз в феврале, он привозил мне коробку с документами.
Он кивнул и больше ничего не сказал. Через два дня спросил ещё раз, другими словами. И вот тогда я впервые почувствовала не удовольствие, а что-то другое. Совсем чуть-чуть. На донышке. Что-то вроде усталости.
Вторая вещь. Мы стояли в очереди в какой-то магазин перед праздниками, и за нами стоял мужчина лет тридцати, который два раза посмотрел на меня. Я это заметила. И я специально повернулась к Флориану, положила руку ему на грудь и что-то сказала, наклонившись ближе, чем надо было. Я сделала это, чтобы мужчина посмотрел третий раз. Он посмотрел. И Флориан это увидел.
Всю дорогу до машины он молчал, а в машине положил руку мне на затылок и притянул к себе, и поцеловал так, что у меня зазвенело в ушах. Я приехала домой абсолютно довольная собой.
И только ночью, уже в темноте, до меня дошло, что именно я сделала. Я использовала постороннего человека как инструмент. Я организовала мизансцену, чтобы получить нужную мне реакцию от собственного мужчины. Я подумала: где-то я это уже видела. И заснула, не додумав.
Проверка на прочность
В январе я начала это делать нарочно.
Не сразу и не осознанно. Сначала я просто заметила, что перестала получать то, что получала весной.
Он больше не менялся в лице от того, что на меня посмотрел сосед с третьего этажа. Он не спрашивал, для кого я сегодня красивая. Он перестал считать мужчин в зале, вернее, я перестала это замечать, а значит, он делал это реже.
Мы прожили вместе год. Всё было хорошо. Именно поэтому мне стало плохо.
Я объясню, потому что со стороны это выглядит как безумие, и, в общем, так оно и было.
Год я жила на очень сильном веществе. Я каждый день получала доказательство. Не слова. Слова я и от Фабиана получала, слова ничего не стоят. Я получала физическое, наблюдаемое доказательство: у мужчины меняется рука, когда на меня смотрят.
К январю доза перестала действовать. И я, как всякий человек в такой ситуации, начала не уменьшать, а увеличивать.
Первое, что я сделала, было мелким и почти невинным. Я стала отвечать координатору серии. Тому самому, который у меня в телефоне был подписан буквой «Т» и про которого Флориан ещё весной сказал, что ему не нравится.