Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Потому что он опять всё понял раньше меня. И потому что он до самого конца, до последней минуты, был мне рад.

Переходный период

Первые две недели я думала, что справляюсь прекрасно.

Я распаковала все коробки за три дня. Я купила на кухню нормальный свет вместо той жёлтой лампочки, которая там висела. Я взяла две дополнительные смены, потому что в ноябре сезон и потому что работа это единственное, что у меня никогда не ломалось.

Я не звонила ему. Ни разу. Я даже гордилась этим.

Потом пошла третья неделя, и выяснилось, что я не справляюсь вообще.

Оно приходило не тогда, когда я ждала. Вечера я держала. Вечера я расписала: работа, магазин, ужин, сериал, душ, спать. Вечера были проходимы. Ломало меня на мелочах.

Я купила кинзу. Я стояла у прилавка, набирала зелень и взяла пучок кинзы, потому что кинзу я люблю, и только у кассы поняла, что впервые за пять лет покупаю её без внутреннего примечания «ему не класть».

Я вышла из магазина и села на бордюр. С кинзой в пакете. Мне было двадцать восемь лет, я сидела на бордюре в собственном районе и ревела из-за зелени, и мимо шли люди, и, наверное, думали, что кто-то умер. Кто-то и умер. Просто не человек.

Таких мелочей было штук сорок, и каждая ждала в засаде.

Я подходила к плите и ловила себя на том, что жду, когда он щёлкнет конфоркой со второго раза.

В пятницу вечером у меня включалась мышечная память на ужин с его друзьями, и я минут десять не могла понять, почему мне беспокойно.

Один раз я написала ему сообщение. Не драматическое. Я увидела в новостях, что у их подрядчика какие-то проблемы, и написала: «у вас там всё нормально?», как писала пять лет. Написала и не отправила. Сидела над экраном минут двадцать, а потом стёрла по букве, и вот это стирание по букве было самым унизительным, что я делала в тот месяц.

Друзья поделились сами, и это оказалось едва ли не самым унизительным. Я не звонила никому из тех четверых. Они не звонили мне. Все всё понимали, и никто не хотел выбирать, и поэтому выбрали самым простым способом: перестали писать. Одна написала через неделю. Спросила, как я. Я ответила, что нормально. Она поставила сердечко. И всё. Пять лет пятничных ужинов на террасе, споров про марину и чужие разводы, и в сухом остатке одно сердечко.

Я не обижаюсь. Они его друзья, они были его друзьями до меня. Просто до того декабря я почему-то считала их своими. Оказалось, что у меня в этом городе всё было его, кроме работы.

Работа, кстати, держала меня лучше всего. В декабре пошла та самая серия, на которую меня позвали, и это были восемь дней подряд, по шесть часов в кабине, с материалами по вечерам. И я поняла одну смешную вещь. Я стала работать лучше. Не чуть-чуть. Заметно. У меня ушли из речи паузы, которых раньше я сама не слышала, а теперь, прослушав запись, нашла штук сорок за час. Крошечные, по полсекунды, перед оборотами, где надо выбрать значение.

Я всю жизнь выбирала значение, которое собеседнику будет удобнее услышать. В том числе в кабине, где это вообще-то не моя работа. В декабре я перестала.

На четвёртый день один из делегатов сказал другому фразу, которую можно было перевести мягко, а можно было перевести как есть. Мягко получалось «мы предлагаем вернуться к этому позже». Как есть получалось «мы этого делать не будем».

Я перевела как есть. В зале стало тихо на три секунды, и вторая сторона убрала папку со стола. В перерыве ко мне подошла старший переводчик серии и сказала, что я молодец. Я потом сидела в туалете кабины и ревела минуты три, потому что слово «молодец» я последний раз слышала одними губами через весь зал.

Хуже всего было ночью. Не от тоски. От тела. Тело не понимает расставаний. Тело пять лет засыпало определённым образом: спиной, под тяжёлой рукой, на расстоянии не больше вытянутой. Оно этого требовало и не принимало никаких объяснений.

Я просыпалась в три и лежала в темноте новой квартиры, где батарея щёлкает не так и свет с улицы падает не туда, и у меня в груди было пусто, как в подъезде.

И раза четыре я почти набрала его номер. Один раз набрала. Дошла до последней цифры, держала палец над экраном секунд десять и положила телефон экраном вниз, и вот на этом движении расхохоталась в голос в пустой квартире, потому что телефон экраном вниз это была его фирменная поза.

Про него я почти не думала. Про того, второго. Про Флориана, у которого имя было и которое ничего не значило.

Это, наверное, удивительно, но я помню точно: те три недели он у меня почти не возникал. Ни в фантазиях, ни в планах, никак. Один раз мелькнуло, что вот сейчас суббота, и он там сидит, и бокал ему приносят, не спрашивая.

И всё. Потому что горе жадное. Оно занимает всю площадь и никого к себе не пускает. И ещё потому, что я боялась одной мысли, и когда она подходила близко, я от неё уворачивалась.

Мысль была такая: я развалила пять лет из-за мужчины, которого видела два раза. Это было неправдой, я это знала, я себе это доказывала на пальцах. Я ушла из-за Фабиана, а не к кому-то. Флориан не сделал ничего, он даже пальцем меня не тронул, он меня два раза выставил за дверь. Но в три часа ночи логика работает плохо, а формулировка «ты разрушила свою жизнь из-за чужого мужика» очень удобно ложится и очень больно давит. Поэтому проще было не думать о нём вообще.

Праздники я провела одна, и это оказалось не так, как я себе представляла. Меня звали в три места. В одно из работы, в одно к дальним знакомым, в одно на побережье, к людям, которых я видела дважды. Я не поехала никуда.

Я сама этого не ожидала и до последнего думала, что поеду хоть куда-нибудь, потому что сидеть тридцать первого одной в квартире с окнами во двор это ровно та картинка, которой пугают всех женщин моего возраста с тех пор, как им исполняется двадцать пять.

Я купила себе еды, которую люблю и которую он не ел. Устрицы, которые он называл соплями. Сыр, от которого у нас в холодильнике, по его выражению, умирало всё остальное.

Я поставила на маленький стол тарелку и бокал, одну тарелку и один бокал. И села. И полтора часа мне было так плохо, что я всерьёз думала одеться и поехать к дальним знакомым. А потом отпустило.

Я не могу объяснить механику. Просто в какой-то момент, где-то около одиннадцати, я поняла, что сижу в собственной квартире, ем то, что люблю, никому не должна объяснять, почему мне не хочется телевизор, и что впервые за очень долгое время у меня в голове тихо.

Ни одной фразы, которую надо подобрать.

Я налила себе второй бокал и включила ту музыку, которую слушала в двадцать три года и которую при нём никогда не ставила, потому что он один раз про неё пошутил.

Я до сих пор считаю тот вечер одним из лучших в своей жизни, и мне до сих пор немного стыдно в этом признаваться.

Второго января я вымыла квартиру полностью, до плинтусов.

Третьего повесила две полки и сама их просверлила, и они висят до сих пор, и одна чуть криво.

Четвёртого я поймала себя на том, что переставляю в шкафу посуду так, как удобно мне, а не так, чтобы ему было легко дотянуться до своей кружки.

На это ушло три минуты.

Я потом сидела на полу кухни и смотрела на открытый шкаф и думала: пять лет. Пять лет посуда стояла под чужую руку, и никто меня об этом не просил ни разу.

На четвёртой неделе Фабиан позвонил. Я увидела его имя на экране и села, где стояла. Он говорил спокойно. Спросил, как я устроилась. Сказал, что нашёл у себя мою коробку с документами и что надо бы отдать. Спросил, не нужна ли помощь с чем-нибудь тяжёлым, потому что у меня там шкаф.

И под конец сказал:

— Я тут подумал. Может, поужинаем?

Пауза.

— Просто поужинаем. Без вот этого всего.

И вот здесь, дорогие мои, я и подошла к краю. Потому что я не сказала «нет». Я сказала:

— Давай.

Мы поужинали в среду. В том же рыбном, где нас знают и где он полтора месяца назад открыл при мне три вкладки с квартирами. И это было хорошо. Вот что самое подлое. Это был отличный вечер. Мы смеялись. Он рассказывал про работу, я про декабрьскую серию. Он не давил, не выяснял, не намекал. Он один раз коснулся моей руки, когда передавал хлеб, и убрал руку, и не делал из этого события.

15
{"b":"978918","o":1}