Он повернулся ко мне.
— Объясни.
— Первый раз туда приехала женщина, которая боялась показаться скучной. — Я загнула палец. — Второй раз женщина, у которой всё рухнуло и которая не знала, куда себя деть. Третий раз женщина, которая наконец была одна и приехала за мужчиной. Четвёртый раз женщина, которую привезли на экзамен.
— А пятый?
— А пятый раз я в ноябре приехала туда сама, в джинсах, и не помню лица той женщины в зелёном.
— Это пятый.
— Значит, пять, — сказала я. — Я сбилась.
Он засмеялся.
— А сегодня?
Я подумала.
— А сегодня я туда не поехала, — сказала я. — Сегодня я просто мимо проезжала.
Я уже засыпала, когда подумала о том, что два с половиной года назад в этой же машине, на этой же дороге, только в другую сторону, один мужчина сказал мне восемь слов, а я услышала не то.
И что с тех пор я очень многому научилась. Например, переспрашивать.
Приходи одна
В прошлом июне мы поехали на ужин к заказчику, и там был мужчина, который смотрел на меня весь вечер.
Ничего особенного. Лет сорок пять, хорошо одет, приехал с женой, которая говорила громче него. Он смотрел не нагло и не жадно, а с тем спокойным интересом, с каким смотрят на вещь, которую не собираются покупать.
Флориан заметил это раньше меня. Он всегда замечает раньше меня. Я узнала по одному признаку: у него перестал меняться уровень в бокале.
Пять лет назад я бы весь вечер работала на этот бокал. Я бы засмеялась чуть громче. Развернулась бы к тому мужчине корпусом. Под конец тронула бы его за рукав, спрашивая про дорогу, а потом всю обратную дорогу молчала бы с довольным лицом, ожидая, когда Флориан спросит. Я ничего этого не сделала.
В машине он молчал минут десять. А потом сказал, глядя на дорогу, тем самым мёртвым ровным голосом, каким сообщают неприятный диагноз:
— Я ревную.
— Я слышу.
И всё. Никто никуда не пошёл. Никто ничего не доказывал, не отменял чужих поездок и не звонил незнакомым людям, представляясь помощницей.
Он довёз нас до дома и в лифте взял меня сзади за шею, у самого основания, и держал до восьмого этажа.
Вот в этом «и всё» и состоит вся наша семейная жизнь.
Мы поженились в мае, через год с небольшим после того ноября. Одиннадцать человек. Ирен была свидетельницей с его стороны, и я до сих пор считаю это самым правильным решением, которое мы приняли вдвоём за всю жизнь. Напарница была с моей и в середине ужина сказала тост, от которого я плакала в салфетку.
Фабиан не был. Я отправила ему сообщение, потому что мне показалось, что так честно.
Он ответил через день: «Поздравляю. Правда. Я рад».
И через минуту вторым сообщением:
«Прости меня».
Я смотрела на эти два слова долго. Потом написала: «Я тебя давно простила».
Это было правдой, и вот это самое неприятное место во всей моей истории. Я простила человека, который привёз меня туда показывать и который до сих пор уверен, что я сама туда хотела. Простила легко, за минуту, с телефона, между делом. И не простила того, кто услышал моё «нет» с первого раза. Прощают тех, кто больше ничего не весит.
Шкатулка стоит у нас на полке в спальне. Внутри до сих пор лежат две вещи: бумажка из ресторана и чёрная лента с ключом от коробки красного дерева. Он про них знает. Он один раз открыл крышку, посмотрел и закрыл, и ничего не сказал, и больше не открывал.
Я иногда достаю её и держу в руках. Дерево из буфета тысяча восемьсот девяностого года, с которого какой-то идиот не снял чужой лак, а другой человек снимал его деревянным шпателем по десять сантиметров за раз, три месяца, не злясь и не торопясь. Я теперь знаю, что это была за работа.
А теперь я объясню, откуда взялся этот текст, потому что дальше без этого не понять. Мы ходим к специалисту третий год. Это было моё условие. Я поставила его в то утро на кухне, когда мы сошлись обратно, вместе с двумя другими, и он согласился, не задав ни одного вопроса, чем, честно говоря, сбил меня с заготовленной речи. Ходим мы вдвоём, раз в две недели, и отдельно каждый раз в месяц.
Про него могу сказать коротко. Флориан на этих встречах ведёт себя идеально. Он отвечает на любой вопрос честно, полно и без пауз. Он не защищается, не переводит стрелки и не жалеет себя. Один раз он за сорок минут разложил собственный механизм подробнее, чем это сделала бы я за год.
И ничего не изменилось. Потому что он и так всё про себя знал. Он мне это сообщил в первую же ночь, по пунктам, лёжа на спине и глядя в потолок. Ему нечего было узнавать. Он просто раз в две недели пересказывает это вслух третьему человеку, и ему от этого, по-моему, даже нравится.
А мне на второй встрече дали задание. Я его помню дословно, потому что у меня на такие вещи профессиональная память.
«Напишите всё. С самого начала, с того момента, который вы сами считаете началом. По порядку, подробно, не сокращая и не улучшая. И дальше пишите по ходу, всё, что будет происходить».
Я спросила, надо ли приносить.
«Не надо. Я это читать не буду. Мне нужно, чтобы у вас появился текст, который вы потом не сможете переписать в голове».
Вот, собственно, и всё, что вы читали.
Двадцать семь глав, два года, четыре захода, три раза бросала. Все эти «я хочу, чтобы это было записано», которые вы наверняка считали моей манерой, были не манерой. Это была инструкция, которую я выполняла добросовестно, как выполняю любую работу, за которую взялась.
Я записывала всё. Ту ночь в доме. Тридцать восемь дней. Кинзу на бордюре. Четыре часа в мае, до последней минуты, включая ту полсекунды наверху, в которой было любопытство.
Я не улучшала себя ни разу. И вот тут начинается то, ради чего я сажусь за этот файл в последний раз.
Задание сработало.
Я хочу, чтобы это было сказано честно, потому что я много лет была уверена, что от разговоров толку нет.
Толк есть. Я теперь вижу.
Я вижу свои механизмы в реальном времени, в ту самую секунду, когда они включаются. Я могу назвать каждый по имени. Я знаю, как выглядит момент, когда я начинаю подбирать формулировку, которую собеседник согласится принять. Я знаю, как выглядит секунда, в которую я перестаю хотеть человека и начинаю хотеть его реакцию.
Я всё это вижу.
Позавчера я видела это полностью, от первого движения до последнего, и всё равно сделала. Позавчера был ужин у заказчика, восемь человек, терраса, чей-то юбилей. Я надела синее. То самое, с открытыми плечами, в котором я шесть лет назад ходила на приёмы и которое перестала надевать сама, без единой его просьбы. Оно висело в шкафу пять лет.
Я стояла перед шкафом в семь вечера, держала его в руках и абсолютно отчётливо понимала, что сейчас делаю. Я не была пьяна, у нас не было ссоры, он не дал мне ни малейшего повода. Я просто хотела проверить, работает ли ещё инструмент.
Дальше пошло само. Я села не рядом с ним. Смеялась чуть громче, чем надо. Один раз тронула за рукав мужчину, который рассказывал про дорогу через перевал, и подержала пальцы на полсекунды дольше, чем требовалось. Потом встала так, чтобы меня было видно от дальнего конца стола. Сорок минут. Я не разучилась вообще.
Он не сделал ничего. Разговаривал с людьми, подал мне воду, когда я потянулась за графином. Уровень в его бокале не изменился за весь вечер. А на втором часу я посмотрела на его руку на скатерти и получила ровно то, за чем пришла. И мне стало хорошо.
Дома он положил ключи на стол и сказал:
— Скажи мне одну вещь, и мы про это забудем. Скажи вслух: мне это было нужно.
Я молчала сорок три секунды. Я считала. Шесть лет назад, в феврале, на этой же кухне он сказал мне: ты можешь просто сказать, что тебе страшно. И я тогда ответила: мне не страшно. Это было единственное враньё, которое я сказала ему за всю жизнь. Позавчера я даже соврать не смогла. Я просто стояла и подбирала формулировку получше, и перебрала штук пять, и все они были лучше правды.