Он помолчал.
— Дальше хуже. Я не люблю, когда на тебя смотрят. Уже не люблю. Сегодня в ресторане на тебя смотрел мужчина за вторым столиком, и я весь вечер про это помнил, и мне это мешало, и я ничего не сказал, потому что это мой дефект, а не его.
— Ты заметил?
— Я всё замечаю. В этом тоже проблема.
Я лежала и слушала, и у меня в груди происходило что-то совершенно незнакомое, горячее и очень приятное.
— Я тебе это говорю не для того, чтобы тебе было лестно, — сказал он, как будто прочитал. — Я говорю, чтобы ты знала заранее. Со мной в какой-то момент станет тесно. Это всегда происходит. Я не обещаю, что справлюсь.
— А если я скажу, что мне тесно?
— Тогда скажи. Словами. Сразу, а не через полгода.
— И что будет?
— Я остановлюсь.
Пауза.
— Постараюсь остановиться, — поправился он.
Вот он. Вот весь разговор.
Я записываю его дословно, потому что он у меня в голове стоит дословно, и потому что мне важно, чтобы было видно: он меня предупредил.
Он лёг рядом со мной в пять утра и честно, по пунктам, рассказал мне, чем всё кончится. Он даже оговорку сделал в конце, поправил себя, понизил обещание. Взрослый человек, знающий про себя самое неприятное и не делающий вид, что не знает.
А я лежала и слышала другое. Я слышала: «ты мне настолько важна, что я схожу с ума». Я слышала: «я тебя не отдам». Я слышала то, чего мне не говорили пять лет, а последние полгода не говорили вообще ничего, потому что человек рядом был занят тем, что примеривался, кому бы меня показать.
У меня была слуховая галлюцинация длиной в полгода. Профессиональная, между прочим. Я услышала не то, что сказали, а то, чего мне не хватало.
Я повернулась к нему и сказала:
— Мне не тесно.
И он усмехнулся в темноте.
— Пока.
Утром были правила.
Это звучит холоднее, чем было. Мы лежали до одиннадцати, потом он варил кофе, и я сидела на его кухне в его рубашке, и мы разговаривали, и в какой-то момент это превратилось в перечень.
Их было немного. Он говорит, если ему что-то не нравится. Не копит, не намекает, не делает лицо. Словами, в тот же день. Я делаю то же самое. Никто ничего не решает за другого. Вообще. Ни про мелочи, ни про крупное, ни «я подумал, тебе так будет лучше». И последнее, которое предложила я.
— Если я говорю «нет», оно считается с первого раза.
Он посмотрел на меня.
— Это не правило, — сказал он.
— В смысле?
— Это не то, о чём договариваются. — Он поставил чашку. — Это просто так работает. Нельзя договориться, что я не буду тебя бить, это не пункт, это отсутствие пункта.
— Со мной договаривались.
— Я знаю.
— И оно всё равно не сработало.
— Я знаю, — повторил он. — Я там был.
Он подошёл, встал сзади и положил ладони мне на плечи, и я закрыла глаза.
— Хорошо, — сказал он. — Пусть будет пунктом, если тебе так спокойнее. Первое. Твоё «нет» считается с первого раза.
Я тогда подумала, что это самое романтичное, что мне говорили в жизни. Я и сейчас так думаю, если честно. Просто теперь я знаю, что бывает, когда человек, который это произнёс, однажды решает, что у него есть уважительная причина.
Перед уходом я задала ему вопрос, который носила в себе с той первой ночи.
— Ты туда теперь ездишь?
Он не стал уточнять, куда.
— В эту субботу не ездил, — сказал он. — Я был занят.
— А в следующую?
Он поставил чашку в раковину и вытер руки полотенцем, и всё это заняло секунд пять, и я успела за эти пять секунд испугаться.
— Я не буду туда ездить, пока мы вместе, — сказал он. — Это не одолжение и не жертва, мне просто не надо. Я туда ходил, потому что мне был нужен секс без последствий. Мне больше не нужен секс без последствий.
— А если станет нужен?
— Тогда я тебе скажу, и мы будем разговаривать, а не решать.
— И я могу сказать «нет».
— Можешь.
— И?
— И я не поеду. — Он посмотрел на меня. — Это первое правило, Адель. Оно работает в обе стороны, иначе оно не правило, а услуга.
Я стояла у его раковины в его рубашке и думала, что никогда в жизни не слышала ничего более взрослого.
Через четыре месяца я буду орать на него в этой самой кухне и требовать, чтобы он выбрал между мной и женщиной, которую я в глаза не видела. Но это потом.
Он отвёз меня домой в четвёртом часу. Мы стояли у подъезда, и он не отпускал мою руку, и мимо прошёл сосед с третьего этажа, тот, который здоровается два раза в день и всегда чуть дольше нужного смотрит. Он посмотрел. Я почувствовала, как у Флориана изменилась рука. Ничего не произошло. Он не сказал ни слова, не повернул головы, не сделал никакого движения. Просто пальцы, державшие мою руку, на секунду стали другими. Сосед зашёл в подъезд.
— Ты сейчас что? — спросила я.
— Ничего.
— Флориан.
— Я же сказал утром, что это будет. Вот это оно и есть.
Я стояла на своей улице, в собственном районе, в трёх метрах от собственной двери, и чувствовала, как у меня по всему телу расходится тепло. Мне это понравилось.
Вот что я должна записать честно, потому что всё дальнейшее вышло отсюда, а не из его проверок.
Мне понравилось. Меня два с половиной месяца назад мужчина разворачивал за бёдра лицом в зал, чтобы свет падал удачнее. А теперь другой мужчина менялся в лице от того, что на меня посмотрел сосед с третьего этажа.
Я тогда решила, что это и называется быть выбранной.
Я поднялась к себе, села на кухне, которая не коридор, и просидела там до темноты совершенно счастливая.
Исключительные права
Дальше была весна, и я не знаю, как описать её так, чтобы вы поняли.
Я попробую через мелочи, потому что крупное в такие месяцы не запоминается.
Он знал, где я. Всегда. Не потому что проверял, а потому что я сама рассказывала. Утром: сегодня кабина до шести, потом заеду в магазин, дома буду в восемь. Он отвечал двумя словами. Иногда одним. И я ловила себя на том, что жду этого одного слова, как ждут звонка из больницы.
Он появлялся без предупреждения. Первый раз это случилось в марте. Я вышла из Гримальди после шестичасовой сессии, с гудящей головой, в толпе делегатов, и он стоял у выхода, у самого края, где не мешает. В куртке, без зонта, хотя капало. Я даже не спросила, откуда он знал, во сколько я заканчиваю. Я ему сама утром написала.
Я помню, как меня накрыло, когда я его увидела. Настоящая физиология: тепло в горле и вниз, и ноги стали лёгкими, и шестичасовая сессия перестала существовать.
Фабиан тоже меня забирал. Один раз за последние полгода, и я тогда тоже растаяла. Но Фабиан приезжал, потому что оказался рядом. Флориан приехал специально и стоял сорок минут.
Он смотрел на мужчин. Это я тоже заметила в марте и потом уже не могла развидеть. Ничего не происходило. Он никогда ничего не говорил, не делал лиц, не брал меня демонстративно за талию и вообще ни разу не отметился ни одним из тех жестов, которыми мужчины маркируют территорию на людях. Просто он их считал.
Мы приходили куда-нибудь, и он в первые тридцать секунд обводил зал взглядом, так же, как обводил зал в том доме. И я потом, задним числом, понимала, что он ровно тогда всё про это помещение и выяснил: кто где сидит, кто посмотрел, кто посмотрел дважды.
Один раз я спросила.
— Ты сейчас что делаешь?
— Смотрю.
— На кого?
— На того, в синем, у окна.
Я обернулась. Мужчина в синем у окна на меня действительно смотрел и, встретившись со мной глазами, опустил взгляд в телефон.
— И что ты будешь делать?
— Ничего.
— Флориан.
— Я серьёзно. Ничего. — Он повернул ко мне лицо. — Я тебе просто отвечаю честно, потому что ты спросила. Ты спрашивала, что я делаю. Я смотрю на того, в синем.
Я сидела и чувствовала, как у меня горит спина. Вот здесь надо остановиться и сказать про себя неприятное. Мне это нравилось. Не «я терпела». Не «я закрывала глаза». Мне это нравилось так, как нравится горячая вода, когда ты замёрзла до костей: до боли, до прикушенной губы, и ты сидишь и не можешь заставить себя вылезти.