Кончая, он не отпустил горло. Он только ослабил. Вот эта комбинация меня и разобрала до винтиков. Я всю жизнь думала, что это взаимоисключающие вещи. Что мужчина либо бережный, либо тот, от которого утром находишь на себе следы. Мне почему-то никто до тридцати лет не объяснил, что вторым можно быть только при условии первого.
Я к маю умела просить о чём угодно. Спокойно, отчётливо и без стыда. Мне до сих пор кажется, что это лучшее, что со мной случилось за всю мою взрослую жизнь.
В ту ночь, уже потом, когда мы лежали мокрые и я почти спала, он вдруг сказал:
— Тебе сегодня писал твой координатор.
Я даже не открыла глаза.
— В девять. Про расписание.
— Ты ответила?
— Утром отвечу.
Он помолчал.
— Хорошо, — сказал он.
И я заснула через минуту, размякшая, с его рукой поперёк себя, и мне не пришло в голову ни одного вопроса.
Я потом тысячу раз возвращалась к этому «хорошо». Он не запретил. Он не попросил. Он ничего не сделал. Он просто узнал, что я готова отложить чужое сообщение до утра, если он рядом. И проверил это в ту ночь, когда я не могла соображать вообще.
Один раз, в мае, он держал меня за горло и остановился. Я тогда уже не соображала ничего, и я сказала: не останавливайся. Он убрал руку.
— Нет.
— Почему?!
— Потому что ты сейчас скажешь «да» на что угодно, — сказал он. — Мне это не интересно. Мне интересно, когда ты в состоянии сказать «нет».
Я потом, отдышавшись, назвала его психом. Он согласился.
В мае я познакомилась с его работой изнутри, и это надо записать, потому что это единственное место, где он был совершенно другим человеком.
Заказчица привезла в мастерскую комод, который простоял сорок лет на застеклённой террасе и который, судя по всему, пережил там четыре зимы без отопления. Она была расстроена и говорила очень быстро. Она говорила, что это бабушкин, что она понимает, что уже поздно, что ей сказали, что восстановить нельзя, и что она просто хотела услышать ещё одно мнение, и что если нельзя, то она поймёт.
Флориан слушал её минуты четыре и не перебил ни разу. Потом сказал:
— Восстановить можно. Дорого и долго. Хотите цифру сразу или сначала посмотрим вместе, что именно с ним?
— Сначала вместе.
И он полтора часа показывал ей комод. Вот тут я и увидела. Он показывал ей, где шпон отошёл, а где его уже кто-то подклеивал, и клеил не тем, и поэтому дальше будет хуже. Он объяснял, что задняя стенка не родная. Он достал фонарь и подсветил под углом, чтобы она увидела, где старый след стамески, а где новодел. Он ни разу не сказал ей, что делать.
Он в конце положил фонарь и сказал:
— Вот всё, что я знаю про эту вещь. Теперь решайте вы. Я сделаю любой из трёх вариантов и любой из них считаю нормальным.
Она выбрала средний. Когда она уехала, я спросила:
— А если бы она выбрала самый дешёвый? Ты же говорил, что он неправильный.
— Он не неправильный. Он не мой.
— И тебе было бы всё равно?
— Мне было бы жаль. — Он вытер руки. — Но это её комод.
Я сидела на табурете и очень долго молчала. Потому что в мастерской он был человеком, который за полтора часа выкладывает всё, что знает, и потом отходит в сторону. А дома он считал мужчин в помещении.
Я тогда подумала: какой сложный. Я не подумала главного. Что человек не бывает разным сам по себе. Что если он с чужой женщиной и её комодом умеет отойти в сторону, а со мной не умеет, то дело не в характере. Дело в том, насколько ему важно.
В мае он дал мне ключ. Не церемонно. Просто положил на стол за завтраком и сказал:
— Твой.
Я взяла его и повертела.
— А от моей ты хочешь?
Он подумал секунды три, и вот эти три секунды я тоже запомнила.
— Нет, — сказал он.
— Почему?
— Потому что мне будет слишком хорошо от того, что он у меня есть.
Я тогда засмеялась. Я решила, что это самая обаятельная фраза, которую я слышала за год. Он не шутил. Он мне в очередной раз сказал прямым текстом, кто он такой, и я в очередной раз услышала комплимент.
К июню я жила у него четыре ночи из семи.
Моя квартира с хорошей кухней стояла полупустая. Я приезжала туда за вещами, поливала два цветка, брала почту. Я держала её, и это было единственное, что я в ту весну сделала для себя. Причём держала молча. Я даже себе не объясняла зачем. Когда Флориан однажды спросил, не проще ли не платить за воздух, я ответила что-то невнятное про договор до осени, и он не стал настаивать.
Я потом, осенью, буду ему за эту квартиру очень благодарна.
А в конце июня случилось то, что я считаю настоящим началом всего дальнейшего. Ничего особенного. Мы собирались к его заказчику на ужин, куда его звали второй год и куда он второй год не шёл, потому что не любит такие вещи, а тут пошёл, потому что заказчик важный.
Я собиралась у него. Открыла шкаф, где висела уже половина моих вещей, и достала синее. И положила обратно. Потому что синее с открытыми плечами, а там будет человек двадцать, и трое или четверо обязательно посмотрят, и Флориан весь вечер будет их считать, и ему будет плохо, и мне потом будет плохо от того, что ему было плохо.
Я надела зелёное, закрытое, с рукавом. И была очень собой довольна.
Я помню это чувство абсолютно отчётливо: тёплое, самодовольное, почти нежное. Вот, я взрослая, я умею думать о другом человеке, я не ребёнок, которому обязательно надо в открытых плечах, мне не пятнадцать лет.
Он вышел из ванной, посмотрел на меня и сказал:
— Ты же хотела синее.
Я замерла.
— С чего ты взял?
— Ты его вчера достала и повесила отдельно. Оно висит с краю.
Я стояла посреди его спальни и не знала, что сказать.
— Я подумала, что зелёное уместнее.
— Уместнее для кого?
— Флориан.
— Я спрашиваю нормально.
Я вздохнула.
— Ладно. Я подумала, что в синем на меня будут смотреть и тебе будет неприятно.
Он молчал. Он стоял в дверях ванной, с полотенцем, и молчал секунд пять, и у него было такое лицо, какого я у него до этого не видела ни разу.
— Я не просил, — сказал он наконец.
— Я знаю. Я сама.
— Вот это и плохо.
— Почему?
Он открыл рот и закрыл. А потом сказал:
— Надень синее.
— Да ну брось.
— Адель. Надень синее.
И я надела, и мы поехали, и вечер был прекрасный, и на меня действительно смотрели, и он действительно их считал, и в машине по дороге домой он был молчаливее обычного. А ночью, уже засыпая, сказал мне в затылок, тихо, почти неразборчиво:
— Не делай так больше.
— Как?
— Не убирай за меня то, чего я не просил убирать.
— Хорошо, — сказала я.
И заснула совершенно счастливая, ни секунды не понимая, что мне только что сказали.
Третье лицо
Её звали Ирен, и я узнала о её существовании в июле, на семнадцатой неделе наших отношений.
Узнала буднично. Я сидела в мастерской на своём табурете, он работал, зазвонил телефон, лежавший на верстаке экраном вверх, и я увидела имя.
Он взял, сказал четыре фразы, положил.
— Кто это? — спросила я.
Не ревниво. Просто так спрашивают.
— Ирен. Она мне привозит половину работы.
— В смысле?
— Она антиквар. Находит вещи, продаёт их людям с деньгами, и вещи надо приводить в порядок. Вот эту сволочь, — он кивнул на буфет, который к июлю уже стоял собранный и почти закончил, — тоже она.
— Давно вы работаете?
— Шестой год.
Вот и всё. Весь разговор. Я в ту минуту не почувствовала ровным счётом ничего.
Она приехала через одиннадцать дней. Я была в мастерской. Я к июлю уже сидела там почти каждую субботу, у меня даже появился свой табурет, в смысле именно свой, который он перетащил от окна и поставил так, чтобы мне было видно верстак и не капало из кондиционера.
Она вошла без стука. Я это отметила первым. Не постучала, не позвонила, не окликнула от двери. Открыла и вошла, как входят к себе.