И он это признавал. И даже не пытался прикрыться.
— Можно ещё один вопрос? — сказала я.
— Да.
— Ты меня любишь?
Он поднял голову. Он смотрел на меня несколько секунд, и я видела, как он решает, и мне было совершенно ясно, что он сейчас скажет правду, какой бы она ни была.
— Да.
— Тогда почему ты не сказал этого в том доме? Я тебя просила. Я держала тебя за рубашку и просила одно слово.
— Именно поэтому.
— Объясни.
Он положил ладони на стол.
— Потому что ты просила не слово, — сказал он. — Ты просила разрешения. Ты держала меня за рубашку и говорила: скажи, что любишь, и я пойду. Ты собиралась взять это слово и пойти с ним наверх.
Я сидела и молчала.
— Если бы я сказал «люблю», ты бы вошла в ту комнату, — сказал он. — И была бы уверена, что тебя туда отправила любовь.
— А так?
— А так ты вошла бы туда только сама. И ты сама не смогла.
Вот здесь я поняла, что разговор закончен. Не потому, что он победил. Он не победил, он весь час не пытался. А потому, что я услышала то, ради чего он пришёл, и оно оказалось невыносимым.
Он не дал мне того слова не из жестокости и не из расчёта. Он не дал его, чтобы я не смогла им прикрыться.
Мужчина, который в самую страшную минуту моей жизни отказался сказать мне «люблю», потому что боялся, что я использую это как разрешение предать себя.
Я не знаю, как называется человек, который так устроен. Я знаю только, что я такого больше не встречу.
— Уходи, — сказала я.
Он встал сразу. Вот за это, наверное, я его и не смогла перестать любить. Он не сказал «дай мне договорить», не сказал «ты сейчас на эмоциях», не сел обратно.
Он встал и пошёл в коридор. Обулся. Взял куртку. И уже у двери обернулся.
— Ключ, — сказал он. — Твой от моей. Оставь себе.
— Зачем?
— Затем.
— Флориан.
— Я не буду менять замок, — сказал он. — Это всё, что я могу сделать, не нарушая того, о чём ты меня попросила.
Он открыл дверь. И я, дура, сказала:
— Ты даже сейчас всё делаешь правильно.
Он остановился на пороге. И сказал, не поворачиваясь:
— Я не делаю правильно, Адель. Я просто больше не умею делать иначе, чтобы ты меня выбрала. И это, если тебе интересно, самое паршивое, что со мной случилось за сорок лет.
— Тридцать восемь.
— Округлил.
Он вышел. Я простояла в коридоре минут десять. Потом вернулась на кухню и увидела блокнот, лежащий на столе. Он его не тронул. Он весь разговор просидел напротив шести страниц, где по минутам расписан худший вечер моей жизни, и не притронулся к ним ни разу.
Я села и открыла его. И дописала внизу последней страницы, под последней репликой того вечера, одну строчку сегодняшнего разговора.
«Ты бы сделал это снова? Да. Но второй раз мне уже не понадобится».
Потом посидела и дописала вторую.
«Права у меня не было. Я всё равно сделал».
И третью, ту, из коридора.
«Я просто больше не умею делать иначе, чтобы ты меня выбрала».
Я перечитала все три подряд.
Первая была тем, за что его надо гнать.
Вторая была тем, за что его невозможно не уважать.
Третья была признанием в любви, самым уродливым и самым точным из всех, что мне говорили в жизни.
И все три сказал один человек за сорок минут, сидя на моей кухне, не пытаясь ни разу себя обелить.
Потом заперла дверь, вернулась на кухню и просидела там до темноты.
На столе остался чистый след от его ладоней, потому что он положил руки на стол в самом начале и не убирал их почти весь разговор. Я его не вытерла. Он высох сам за ночь.
Мораторий
Лето я прожила одна, и это было самое странное лето моей жизни.
Не плохое. Именно странное.
Я всё время ждала, что накроет, и оно не накрывало. Я просыпалась и первые две секунды не помнила, а потом вспоминала, и вместо провала внутри было что-то ровное и тяжёлое, как камень в кармане.
Камень не мешал ходить. Он просто всё время был.
В июне я отработала два дня по фармацевтике с напарницей, и мы сработались так, будто не расходились на четыре месяца.
В августе была та вторая серия, короче и хуже по деньгам, и я взяла её и отработала блестяще, и меня после неё позвали на осеннюю, на которую раньше не звали.
Я в то лето работала много и хорошо.
И вот здесь я хочу сказать вещь, которую, наверное, не принято говорить в таких историях. Мне помогла не любовь к себе, не подруги и не время. Мне помогла кабина. Потому что кабина это единственное известное мне место, где человек обязан быть точным. Там нельзя думать про мужчину. Там вообще нельзя думать ни про что, кроме того, что говорят в наушниках, и если ты отвлечёшься на полторы секунды, четыреста человек услышат.
Шесть часов в день я была в порядке по обязанности. А остальные восемнадцать доживала как получалось.
В июле я в первый раз за два года провела выходные так, как хотела сама. Это звучит смешно. Я записываю и сама вижу, как это смешно звучит для взрослой женщины.
Я в субботу проснулась в одиннадцать. Позавтракала в час. Поехала на другой конец побережья, потому что мне захотелось посмотреть на одну церковь, про которую я прочитала в подготовке к сессии три года назад и которую так ни разу и не видела.
Я провела там сорок минут одна. Потом сидела в кафе и читала. И вечером, уже дома, поняла, что за весь день ни разу никому не написала, где я, и что мне ни разу не пришло в голову, что надо бы.
Я сидела на полу у балкона и думала: вот, оказывается, как это. Я не ликовала. Мне было довольно грустно. Потому что параллельно с этой свободой я весь день ловила себя на другом: я всё время мысленно рассказывала ему. Смотри, какая церковь. Смотри, какой у неё портал. Тебе бы понравилось, как сделана дверь. Я весь день, не замолкая, разговаривала с человеком, которого выгнала из своей кухни.
Про него я знала только одно: он не писал. Ни разу за всё лето. Он не звонил, не появлялся у работы, не присылал ничего через кого-нибудь, не спрашивал обо мне у общих знакомых, потому что общих знакомых у нас, если разобраться, толком и не было.
Я, если честно, ждала. Первые три недели я каждый вечер проверяла телефон и презирала себя за это. Потом стало реже. К августу я уже не проверяла. И вот когда я перестала проверять, мне впервые стало по-настоящему плохо. Потому что пока я ждала, он был где-то рядом. А когда перестала, оказалось, что его нет.
В июле у меня был день рождения, и я провела его одна, и это было нормально.
Мне позвонили девять человек, из них шестеро по работе. Напарница прислала фотографию стеклянной кабины с подписью «твой дом». Мать позвонила из другого часового пояса и двенадцать минут рассказывала про соседей.
Фабиан тоже написал. Первый раз за полтора года. Одна строчка: «С днём рождения. Надеюсь, у тебя всё хорошо».
Я смотрела на это сообщение минут десять. Он не знал ничего. Он не знал ни про Флориана, ни про тот дом во второй раз, ни про май. Для него я была женщиной, которая ушла от него два с половиной года назад, потому что он повёл её не туда.
Я ответила: «Спасибо. Всё хорошо. И у тебя, надеюсь».
Он поставил сердечко.
И вот тут я сидела на своей кухне с телефоном и думала одну довольно жуткую вещь. Что если посчитать по сумме нанесённого, то мужчина, которого я два года считала злодеем своей жизни, сделал мне меньше, чем тот, ради которого я от него ушла.
Фабиан не услышал моё «нет» четыре раза за вечер. Флориан услышал его с первого раза и всё равно добился «да» за четыре часа. Я не знаю, что из этого хуже. Я до сих пор не знаю.
В августе я один раз сходила на свидание. Меня позвал человек из смежной профессии, редактор, с которым мы дважды пересекались на площадках. Сорок два года, разведён, спокойный, начитанный, приятный.
Я согласилась, потому что решила, что так надо. Вот прямо с этой формулировкой: так надо, взрослые женщины после расставания ходят на свидания, иначе засохнешь.