Измени мне, если любишь
Оферта
Я поняла, что на меня смотрят, задолго до того, как он ко мне подошёл.
Он сидел в кресле у дальней стены, один, с бокалом, к которому не притронулся за весь вечер. Тёмный костюм без галстука, рукава застёгнуты у запястий. Единственный мужчина в зале, который был полностью одет.
Но до этого было вот что.
Была середина сентября, четверг, и мы сидели на балконе.
Балкон у нас был узкий, из тех, куда помещаются два стула, если один развернуть боком. Внизу, между соседними домами, виднелся кусок воды размером с почтовую марку. Хозяйка называла это видом и брала за него двести сверху. Пять лет назад мы придумали над этим шутить, и шутка ещё работала.
Многое ещё работало. Мы знали, кто из нас встаёт первым и кто варит кофе. Он подавал мне пальто так, чтобы я попадала в рукава с первого раза. Я помнила, что он не ест ничего с кинзой, и предупреждала официантов раньше, чем он открывал рот.
Я сидела босиком и положила ступни ему на колено. Он держал мою ступню в ладони и большим пальцем давил на свод, так, как делал пять лет подряд, когда хотел, чтобы я размякла.
— Есть одно место, — сказал он.
Я даже головы не подняла.
— Какое место?
— Закрытое. Не клуб в том смысле, в каком ты подумала. Дом. Туда не попадают с улицы, туда вообще никак не попадают без рекомендации.
— И что там делают?
— Кто что. Кто-то ничего.
Вот на «кто-то ничего» до меня дошло.
Стало жарко мгновенно, будто кто-то поднёс ладонь к лицу. Загорелись уши, шея, кожа под ключицами, вся та светлая предательская кожа, по которой видно всё. Я порадовалась, что уже темно.
— Ты хочешь отвести меня на секс-вечеринку.
— Я хочу свозить тебя посмотреть.
— Это одно и то же.
— Нет.
Он надавил сильнее, и по ноге у меня пошло вверх, до самого бедра.
— Совсем не одно и то же. Просто посмотрим. Если захочется чего-нибудь большего, обсудим на месте.
Восемь слов после «если».
Я переводчик. Девять лет я зарабатываю тем, что за долю секунды выбираю из трёх возможных значений то единственное, которое имел в виду говорящий. Если я ошибаюсь, ошибается министр.
Я услышала так: если нам обоим захочется, мы вместе это обсудим.
Мы. Вместе. Обсудим.
Он имел в виду другое. Он имел в виду: если кому-то из нас захочется, каждый сможет обозначить это там.
Одна фраза, две конструкции. Я выбрала не ту.
— Ты сумасшедший, — сказала я.
— Ты не сказала «нет».
Не сказала.
Вот с чего всё началось. Не с того дома. С балкона, где нас никто не слышал и где мне ровным счётом ничего не грозило.
Хотя нет. Началось раньше, и я могу назвать месяц.
Разговоры пошли в июле, и сначала они были гипотетическими. Что бы ты сделала, если. Тебе никогда не хотелось. А если бы я сказал, что.
Я отвечала весело. Я всегда отвечаю весело, это моя единственная защита: пошутить раньше, чем испугаться.
А потом заметила, что все его «если» устроены одинаково. Он ни разу не спросил, хочу ли я, чтобы на нас смотрели. Ни разу не спросил про третьего в нашей постели. Он спрашивал другое, всё время одно и то же, только разными словами. Что я почувствую, если увижу его с другой. Ревновала бы я. А если бы он сам меня об этом попросил. А если бы там был кто-то, кто мне нравится. А если бы он просто сидел рядом и смотрел.
Смотрел.
Это слово стояло в каждом втором вопросе. Я его слышала. Я слышу такие вещи за деньги.
И всё равно сложила неправильно. Я решила, что ему хочется разнообразия, что ему скучно, что у нас кризис пятого года и он ищет, чем его заткнуть.
Я не подумала ровно одного. Что у человека, с которым я прожила пять лет, есть желание, о котором он молчал ровно столько же. И что желание это не про нас двоих. Оно про меня и кого-то, кого он ещё не выбрал.
Три недели я говорила «я подумаю».
Я хочу, чтобы это было записано отдельно: я не согласилась сразу. Двадцать один день.
Только думала я не о том. Я ни разу за три недели не спросила себя, хочу ли я туда. Я спрашивала другое. Я спрашивала, что будет, если я откажусь. И прекрасно знала что.
Он не стал бы скандалить, он не такой. Он сказал бы «ладно», пожал бы плечами, и это «ладно» поселилось бы у нас в квартире и жило бы там, как сырость в углу, которую не выводят, а просто двигают шкаф. Он перестал бы спрашивать. Потом перестал бы рассказывать. А через полгода я бы поняла, что живу с вежливым соседом, который иногда трахает меня с закрытыми глазами. Он, кстати, уже трахал меня с закрытыми глазами. Месяца четыре к тому моменту.
Вы понимаете разницу? Руки те же, рот тот же, всё правильно, всё доведено до конца, потому что Фабиан был из тех мужчин, для которых это вопрос профессиональной чести.
Просто он перестал смотреть мне в лицо. А когда мы начали про это говорить, начал снова.
Вот такая арифметика, простая, её решают в семь лет. Когда мы говорим об этом, он возвращается ко мне.
Был и ещё один слой, о котором говорить противнее всего.
Мне двадцать восемь. Я живу одна с восемнадцати, работаю на четырёх языках, у меня две аккредитации, и никогда не было мужчины, которому я позволила бы за меня решать.
И мне было важно не оказаться скучной.
Вот так буквально. Я боялась, что человек, с которым я прожила пять лет, подумает, что я закомплексованная дура.
И да, мне было любопытно.
Это правда, и я не собираюсь делать вид, что нет. Я лежала ночами и представляла. Не его, вообще. Свет, чужие голоса, чья-то рука. Становилось так, что приходилось откидывать одеяло.
Любопытство и страх потерять это две разные причины ехать. Я поехала по обеим сразу и не стала их разделять, потому что если разделить, придётся заметить, которая сильнее.
В субботу я собиралась два часа.
Перемерила всё. Чёрное отпало сразу, в чёрном я была бы похожа на человека, который идёт на собственные похороны. Красное отпало тоже, красное это заявка. В итоге взяла тёмно-зелёное, длинное, с открытой спиной, в котором ходила на приём к мэру и получила два комплимента, один из которых был искренним.
Руки не слушались. Я дважды смазала стрелку и дважды стирала.
Фабиан вошёл без стука, встал сзади и посмотрел на нас в зеркало. Ладони у него были тёплые. Он медленно провёл ими по моим плечам вниз, к локтям, и обратно вверх, и у меня по всей голой спине прошла волна.
— Ты невероятная, — сказал он мне в зеркало.
И я моментально простила ему полгода. Вот так дёшево, одна фраза.
— Если мне не понравится, мы уедем, — сказала я.
Не спросила, а сказала. Мне казалось, это очень сильная формулировка. Мне казалось, я расставляю условия.
— Конечно. Мы же просто посмотрим.
Он наклонился и поцеловал меня в плечо, там, где начинался вырез. Губами, потом чуть зубами. Я закрыла глаза.
Мне было хорошо.
Вот в чём весь ужас. Мне было страшно, и любопытно, и немного весело, и по-настоящему хорошо: от платья, от его губ на лопатке, от того, что мы куда-то едем вдвоём, как раньше, и от мысли, что, может быть, сегодня к нам вернётся звук.
Я ехала туда чинить нас.
Ехали сорок минут, и последние десять шли в гору.
Сначала была обычная дорога с фонарями, потом фонари кончились, потом кончилась разметка. Шоссе сузилось до двух полос, потом до полутора, и по обе стороны встали сосны, чёрные и очень высокие, и в них ничего не было видно дальше первого ряда стволов.
Потом асфальт сменился на бетон. Не разбитый деревенский бетон, а тот дорогой, матовый, ровный, который кладут, когда не хотят, чтобы по звуку было слышно, как приехала машина. Шум шин пропал. Стало так тихо, что я услышала, как работает климат.
Я опустила стекло. Пахло смолой, сухой хвоей и остывающим камнем.
Ворота стояли в стене, высокие, старые, тёмного металла, заросшие плющом, который явно стриг человек, которому за это платят. Таблички не было. Номера дома не было. Ничего не было.