— А если бы я сказала, что сама этого хочу? — сказала я через ладони. — Если бы я сказала, что мне правда любопытно?
— Я бы спросил ещё раз.
— Когда?
— Когда рядом не было бы меня.
Я опустила руки.
— Почему?
— Потому что сегодня ты выбирала не мужчину, — сказал он. — Ты выбирала, сколько себя готова отдать, чтобы меня не потерять.
В холле было очень тихо. Где-то в зале засмеялись, и смех дошёл сюда глухо, через стену.
— Я должен был узнать одну вещь, — сказал он. — Остановишь ли ты себя сама. Без мужчины, который сделает это за тебя.
— А если бы не остановила?
Он посмотрел на меня.
— Я бы остановил, — сказал он. — В последний раз.
Я ударила его. По лицу, открытой ладонью, изо всех сил. У меня зазвенела рука до локтя. Он не отшатнулся и не поднял руку. Он стоял, и у него на скуле проступало красное, и он смотрел на меня.
— Как благородно, — сказала я.
— Здесь нет ничего благородного.
— Ты довёл меня почти до истерики ради своей чёртовой проверки.
— Да.
— Ты заставил меня думать, что больше меня не любишь.
— Да.
— Ты заставил меня выбирать чужого мужчину.
И вот тут он поправил.
— Нет.
— Что «нет»?!
— Я заставил тебя выбирать между мной и собой.
— Какая разница?!
— Огромная, — сказал он. — Два года назад ты выбрала его. Сегодня ты чуть не выбрала меня.
Я замолчала. Потому что он попал. Я стояла в холле того же дома, в котором два года назад стояла у кресла и убирала чужую руку со своего бедра четвёртым «нет», и слушала, как мужчина объясняет мне, что я только что чуть не сделала то же самое, только добровольно. И он был прав. Но я всё равно не приняла ни одного его слова.
— И ты решил, что имеешь право это со мной сделать? — сказала я.
— Нет.
Я растерялась.
— Что?
— Права у меня не было, — сказал он. — Я всё равно сделал.
Мы стояли друг напротив друга. У него горела скула. У меня тряслись руки. Женщина у столика тихо встала и ушла куда-то вглубь, и я ей за это благодарна до сих пор.
— Я тебя ненавижу, — сказала я.
— Сейчас да.
И вот на этом меня переклинило последний раз за вечер.
— Не смей, — сказала я. — Не смей решать за меня, что я чувствую.
Он открыл рот. И закрыл. И я увидела по его лицу, что попала я, а не он. Потому что я только что сделала ровно то, ради чего он всё это устроил. Уже после того, как всё кончилось. Просто так, автоматически, потому что имела право.
— Отдай мой телефон, — сказала я женщине, которая вернулась.
Она отдала. Сняла с меня ленту. Флориан не двинулся.
— Я отвезу тебя, — сказал он.
— Нет.
— Адель, ты не в состоянии вести.
— Нет.
— Тогда я вызову тебе машину.
— Я сама вызову себе машину.
Я нажала кнопку на телефоне. Он не включался, он разрядился в коробке. Я стояла с чёрным экраном в руке и чувствовала, что сейчас опять начну задыхаться.
Женщина протянула мне свой.
— Позвоните отсюда, — сказала она. — Ничего страшного.
Я позвонила. Машина шла восемнадцать минут. Я ждала её на улице, на гравии, в темноте, под тем же жасмином, который пах здесь два года назад. Он вышел следом и стоял в четырёх метрах. Он не подошёл и не заговорил.
Когда фары появились в конце подъездной дороги, он сказал:
— Адель.
Я не обернулась.
— Напиши, когда доедешь.
Я села в машину и закрыла дверь. Уже отъезжая, я увидела в зеркале, что он так и стоит на гравии.
Я достала из сумки шкатулку. Она лежала там весь вечер, всё это время, пока я торговалась, выбирала мужчину и стояла с рукой на ручке. Я держала её в ладонях всю дорогу до города.
Я не написала ему, когда доехала.
Я не писала ему девятнадцать дней.
Недействительно
Первые три дня я была в бешенстве.
Не в горе, не в растерянности, не в той ватной пустоте, в которой обычно ходят после расставаний. В бешенстве, чистом, физическом, которое не даёт сидеть.
Я перемыла всю квартиру. Свою, ту самую, которую полтора года держала полупустой и за которую платила непонятно зачем и от которой собиралась отказаться в субботу за ужином. Я перемыла её за два вечера, до плинтусов, и перевесила две полки, потому что одна висела криво с первого года.
На третий день я поймала себя на том, что стою посреди комнаты с тряпкой и разговариваю вслух. Я говорила ему.
Я к четвёртому дню сформулировала главное, и формулировка не изменилась с тех пор ни на слово.
Я прошла твою проверку. А ты мою нет. Вот и всё. Вот всё, что мне надо было ему сказать, и я не сказала этого ни на гравии, ни в холле, ни в машине, потому что додумалась только через четыре дня.
Он хотел узнать, умею ли я остановить себя сама. Я остановила. А я, оказывается, в тот же вечер хотела узнать другое: может ли человек, который лучше всех на свете видит мои слабые места, никогда ими не пользоваться. И ответ был получен. Он полтора года смотрел, как я устроена. Он знал про меня больше, чем я сама. Он знал, на какую кнопку нажать, чтобы я перестала быть собой, потому что он эту кнопку сам же и нашёл. И когда ему понадобился ответ, он на неё нажал. Аккуратно. По десять сантиметров за раз.
Он не звонил. Ни в первый день, ни на третий, ни на девятый. Я проверяла телефон раз пятнадцать в сутки и каждый раз злилась на себя, и каждый раз проверяла снова. На седьмой день я поняла, что это не тактика. Он не выжидал и не давил паузой. Он просто делал ровно то, что сказал на гравии: он заставил меня выбрать себя и теперь обязан был принять результат.
Если бы он позвонил, вся его проверка превратилась бы в фарс. Он это понимал. И знаете, что я чувствовала, понимая это? Ярость. Потому что он опять был последовательным, опять безупречным, опять всё делал правильно, и даже в своём молчании оставался человеком, к которому невозможно придраться.
На восьмой день я пошла на танцы. Я не собиралась. Я вообще про них не вспоминала с мая. Просто в четверг в шесть вечера я обнаружила, что стою перед шкафом и достаю ту сумку. Преподаватель не спросил, где я была четыре месяца. Он сказал: «О, вернулась», и поставил меня во второй ряд, и всё. Первые двадцать минут я не могла ничего. У меня не шли ноги, не шла спина, я забыла половину, и мне было так стыдно, что я чуть не ушла в перерыве.
А потом пошло.
Я вышла оттуда в половине десятого, мокрая, с гудящими ногами, и села на ступеньки у входа, потому что не было сил идти до машины.
И вот там, на ступеньках, меня наконец накрыло. Я сидела и ревела в голос, впервые за восемь дней, и мимо шли люди из моей же группы, и одна женщина остановилась и спросила, всё ли в порядке, и я сказала, что да, спасибо, всё хорошо.
Я плакала не из-за него. Я плакала из-за того, что четыре месяца не ходила сюда, и что бросила это за полторы секунды, и что за все четыре месяца ни разу по-настоящему не пожалела.
Вот это было страшнее всего вечера в том доме.
На десятый день я написала координатору серии. Тому самому «Т», чьё существование за полтора года превратилось в оружие и в повод, хотя сам он был обычным человеком, который делает свою работу и раз в неделю уточняет расписание.
Я написала: летняя серия ещё актуальна? Я освободилась.
Он ответил через сорок минут: место отдали, но в августе есть вторая, короче и хуже по деньгам, и если я готова, он поставит меня. Я написала: готова. Потом сидела и смотрела на эту переписку. Восемь строчек. Две минуты. На восстановление того, что я разрушила одним сообщением в апреле, ушло две минуты, и это, наверное, самое унизительное открытие всей той весны. Всё, от чего я отказывалась ради него, он у меня никогда не забирал. Оно спокойно стояло и ждало, пока я вернусь.
На двенадцатый день я позвонила напарнице. Мы не работали вместе с февраля. Она не отвечала на первый звонок, и я решила, что это ответ, и полдня себя за этот звонок казнила.