— Флориан, у меня к тебе катастрофа.
Он не поднял головы от работы.
— Насколько?
— Полтора метра, орех, восемьсот двадцатые, привезли вчера, я чуть не легла.
— Фотографии есть?
— Я тебе их отправила ещё вчера. Ты не смотрел.
— Не смотрел.
— Естественно.
И вот тут она меня увидела. Ей было лет сорок.
Я пишу это сразу, потому что это было первое, что я про неё подумала, и потому что это ничего мне не дало.
Она была красивая той спокойной, необъяснимой красотой, которая не имеет никакого отношения к возрасту и с которой ничего нельзя сделать. Тёмные волосы, собранные наспех и хорошо. Лён. Никакой косметики, кроме, может быть, туши. Руки в кольцах, старых и разных.
Она была из тех женщин, на которых смотришь и понимаешь, что она не потратила на сборы сегодня утром ни одной минуты и что тебе так никогда не научиться.
— Здравствуйте, — сказала она.
— Здравствуйте.
Пауза длиной в полсекунды, во время которой она перевела глаза на Флориана и обратно на меня. И улыбнулась. Так улыбаются, когда всё поняли и рады.
— Ирен.
— Адель.
— Очень приятно. — Она подошла и протянула руку, и рука была сухая и крепкая. — Я в курсе, что вы существуете. Он не говорил, но я в курсе.
— Откуда?
— Он перестал отвечать на письма по субботам.
Дальше было полтора часа, за которые я не сказала, наверное, десяти слов.
Они обсуждали орех, и транспортную компанию, и какого-то человека, которого называли по фамилии и о котором оба были невысокого мнения. Они говорили на своём языке, из сокращений и незаконченных фраз, и понимали друг друга с половины.
Она сидела на верстаке. Вот это меня добило. Не разговор, не фамильярность, не то, что она вошла без стука. Она села на его верстак, сдвинув ладонью стружку, и болтала ногой. Я полгода сидела на табурете, который он для меня поставил, и мне ни разу за полгода не пришло в голову сесть на верстак, потому что верстак это рабочая поверхность, там инструмент, там нельзя. Ей пришло в голову. А он ничего не сказал.
Один раз она дотронулась до его плеча. Он что-то объяснял про соединение, показывал на угол буфета, и она наклонилась посмотреть и положила ему руку на плечо, чтобы не потерять равновесие, и не убрала секунд пять.
Я сидела на своём табурете в двух метрах и смотрела на эту руку. У меня внутри сделалось горячо и тесно, как будто кто-то надул грудную клетку изнутри. Это было отвратительное ощущение. Я его очень хорошо знала по другим поводам: так бывает, когда унижают. Я не ожидала, что оно бывает и по этому поводу тоже, потому что я за двадцать восемь лет ни разу всерьёз не ревновала. Правда не ревновала. За пять лет с Фабианом ни разу. А тут я сидела и считала секунды, пока чужая рука лежит у моего мужчины на плече, и дошла до пяти, и рука убралась, и ничего не произошло, и я почувствовала себя полной дурой.
Перед уходом она сказала:
— Ты придёшь в четверг?
— Куда?
— Флориан.
— Я не помню.
— Аукцион. Я тебе говорила в мае, в июне и позавчера.
— Значит, приду.
Она засмеялась.
— Ты невыносимый.
И потом повернулась ко мне.
— Адель, приезжайте тоже. Там будет скучно, зато есть буфет и половина побережья.
Я открыла рот, чтобы сказать «спасибо, с удовольствием». И услышала, как говорю:
— Посмотрим по работе.
Дверь закрылась. Флориан вытер шпатель и положил его на место, и только потом посмотрел на меня.
— Ну, — сказал он.
— Что «ну»?
— Спрашивай.
— Мне нечего спрашивать.
— Адель.
Я слезла с табурета и зачем-то пошла к окну.
— Хорошо. Вы спали?
— Да.
Ни секунды паузы.
— Когда?
— Лет шесть назад. Месяца три.
— Где вы познакомились?
Он вытер руки тряпкой.
— В том доме.
Я стояла у окна мастерской, за которым была промзона, склад упаковки и контора, торгующая судовым такелажем, и очень старалась дышать ровно.
— То есть она оттуда.
— Она оттуда.
— Она туда ходит?
— Ходила. Сейчас не знаю, мы про это не разговариваем.
— А про что вы разговариваете?
— Про орех восемьсот двадцатых годов.
Я повернулась.
— Не смешно.
— Я не шучу. — Он стоял у верстака, того самого, на котором она сидела, и смотрел на меня очень внимательно. — Адель, у меня с ней шесть лет работы. Она привозит мне половину заказов, и из этой половины три четверти такие, ради которых стоит вставать. Я без неё делал бы кухонные столы.
— Прекрасно.
— И три месяца шесть лет назад.
— Я поняла.
— Судя по лицу, не поняла.
И вот здесь случилось то, чего я не ожидала и после чего всё покатилось.
Он подошёл. Не так, как подходят мириться. Он подошёл вплотную, взял меня за подбородок, поднял мне лицо к свету и стал смотреть, как смотрел в первую ночь в своей квартире. Долго.
— Что? — сказала я.
— Ничего.
— Флориан, что.
— Тебе не понравится.
— Говори.
Он чуть усмехнулся. Уголком рта, самую малость.
— Ты ревнуешь.
— Я не ревную.
— Ревнуешь.
Я попыталась дёрнуть подбородком. Он не отпустил.
— И тебе это, я смотрю, весело? — сказала я.
— Мне это нравится.
Я замерла. Он это сказал совершенно спокойно, без всякого злорадства, тем же голосом, которым объяснял заказчице про шпон.
— Ты серьёзно?
— Абсолютно.
— Тебе нравится, что мне сейчас плохо?
— Мне нравится, что тебе не всё равно.
Я потом много раз возвращалась к этой минуте. Он мог сказать что угодно другое. Он мог сказать: не ревнуй, она мне никто. Мог сказать: это было шесть лет назад. Мог сказать: если тебе неприятно, я буду вести дела по телефону.
Он двадцать раз за весну демонстрировал, что умеет отходить в сторону и что умеет говорить словами. А тут он взял меня за подбородок и сказал, что ему нравится. И я, вместо того чтобы возмутиться, почувствовала, как у меня отпускает грудную клетку. Потому что впервые за весь этот час меня перестали игнорировать.
Она сидела на верстаке и болтала ногой, а я сидела на табурете и была предметом интерьера. А теперь он держал моё лицо и говорил, что ему нравится, как мне плохо, и я была главной в этой комнате.
Я в ту минуту поняла одну вещь, и эта вещь потом полгода определяла всё, что я делала. Моя ревность на него действует.
В тот же вечер я её нашла. Это заняло восемь минут. Салон, сайт, два интервью в местных изданиях, лекция на каком-то форуме по предметному дизайну, которую я посмотрела целиком, все сорок минут. Она хорошо говорила. Спокойно, по делу, с той редкой интонацией человека, которому не нужно, чтобы его любили.
Дальше были фотографии. С открытий, с ярмарок, с чьих-то приёмов. Штук шестьдесят за восемь лет. На двух из них был он. Обе старые, обе с какой-то ярмарки, и на обеих они стояли не рядом, а через человека, и ничего, совершенно ничего в этих фотографиях не было. Я разглядывала их минут двадцать. Я увеличивала лица. Я смотрела, куда повёрнуты плечи. Я, синхронный переводчик с девятилетним стажем, специалист по нюансам, сидела на кухне в половине второго ночи и анализировала разворот плеч на фотографии восьмилетней давности.
Потом закрыла ноутбук. Потом открыла обратно и досмотрела до конца.
В четверг мы поехали на аукцион. Я собиралась час двадцать. Я надела синее с открытыми плечами, то самое, и накрасилась так, как не красилась с приёма у мэра, и сделала с волосами то, что делают три раза в год.
Флориан вышел, посмотрел на меня и ничего не сказал. В машине он молчал минут десять, а потом сказал:
— Ты сегодня очень красивая.
— Спасибо.
— Для кого?
Я повернулась к нему.
— В смысле?
— В прямом. Для меня или для неё?
Я не ответила. Он тоже больше ничего не сказал, и остаток дороги мы ехали молча, и это было самое заряженное молчание за все полгода.
На аукционе было человек восемьдесят, и он был прав, там было скучно.