— Кто привёз?
И он отвечал честно, каждый раз, ни разу не уклонившись, и от этого я не успокаивалась, а разгонялась, потому что честный ответ не даёт материала для ссоры и приходится искать дальше.
В октябре я первый раз посмотрела его телефон. Он был в душе. Телефон лежал экраном вверх, как он всегда лежит, и на нём мигало уведомление. Я взяла его в руки. Стояла и держала, и у меня было ощущение, что я держу в руках что-то горячее. Я его не разблокировала. Я не знала пароля и, что важнее, не хотела знать: если бы я узнала пароль, у меня бы исчезла последняя техническая преграда, и я бы залезала туда каждую неделю, и я это про себя уже понимала.
Я положила телефон обратно и ушла на кухню. И вот тут, на кухне, у меня случилось то, что я потом называла про себя вспышкой. Я стояла с чайником и совершенно ясно увидела Фабиана, стоящего в нашей прежней квартире и переворачивающего телефон экраном вниз. Я полгода считала это признаком того, что он врёт. А теперь стояла сама, с чужим телефоном в руке, и была ровно тем человеком, от которого телефоны переворачивают.
Я рассказала ему. Сама, в тот же вечер. Это, наверное, единственное, что я сделала правильно за всю осень.
— Я сегодня взяла твой телефон, пока ты был в душе.
Он повернулся ко мне.
— И?
— И ничего. Я не знаю пароля. Я подержала и положила обратно.
Он смотрел на меня секунд пять. Потом взял телефон со стола, разблокировал и протянул мне.
— Ноль девять ноль четыре, — сказал он.
Я не взяла.
— Мне не нужен твой пароль.
— Нужен. — Он положил телефон передо мной. — Иначе ты будешь к нему возвращаться.
— Флориан, я не буду читать твою переписку.
— Прочитаешь. — Он сел напротив. — Один раз, ночью, когда мы поссоримся. И ничего там не найдёшь, потому что там нечего находить. И тебе станет только хуже, потому что искать ты будешь дальше.
Я молчала.
— Лучше так, — сказал он. — Пусть будет открыто. Тогда это перестанет быть тайной и станет скучным.
Он был прав. Я потом дважды туда заходила, оба раза при нём, оба раза ничего не нашла, и оба раза мне стало хуже, а не лучше. Он про меня знал больше, чем я про себя. Вот это, кстати, тоже часть проблемы.
В конце октября мы впервые поссорились по-настоящему. Повод был идиотский. Я осталась после смены с коллегами, выпить по бокалу, и не написала. Не специально, просто не написала, у нас это не было обязанностью, у нас вообще не было обязанностей, у нас были правила, которые мы сами придумали.
Я вернулась в половине двенадцатого. Он сидел на кухне со светом.
— Где ты была?
— С работы, посидели.
— Ты не написала.
— Я не обязана писать.
— Не обязана.
Он это сказал ровно, и я поняла, что сейчас будет плохо.
— Флориан, ты сам говорил, что никто никому не отчитывается.
— Говорил.
— Тогда в чём дело?
— Ни в чём. — Он встал. — Я просто сидел здесь четыре часа и по очереди перебирал варианты. Это мой дефект, я тебе про него сказал в первую ночь. Ты ни в чём не виновата.
И пошёл в спальню. И вот тут меня взорвало. Потому что он опять всё сделал правильно. Он не обвинил, не закатил сцену, не потребовал. Он просто сообщил, что четыре часа сидел на кухне и перебирал варианты, а потом сам себя объявил виноватым и ушёл. Мне не с чем было спорить. Я стояла в коридоре в пальто и чувствовала себя худшим человеком на свете.
Я потом полчаса извинялась.
Я, которая ничего не сделала.
Я извинялась, стоя в коридоре в пальто.
Он слушал, прислонившись плечом к косяку, с абсолютно нечитаемым лицом, и не помогал мне ни одним словом. Я говорила минут десять. Я объясняла, что не подумала, что у нас не было такого правила, что я не хотела его мучить, и чем дольше я говорила, тем хуже это звучало.
А потом я услышала себя со стороны и замолчала.
— Договорила? — сказал он.
— Да.
— Сними пальто.
И вот тут у меня внутри что-то щёлкнуло, и я разозлилась так, как не злилась за весь год.
— Я тебе не собака.
— Я знаю.
— Ты четыре часа просидел на кухне, чтобы я сейчас тут перед тобой отчитывалась.
— Я не просил тебя отчитываться.
— Ты и не должен просить! — сказала я. — Тебе достаточно посидеть на кухне со светом!
Он оттолкнулся от косяка. Я думала, что сейчас будет разговор, потому что у нас всё всегда кончалось разговором. Разговора не было.
Он снял с меня пальто сам, не расстёгивая, сдёрнул с плеч вместе с шарфом и бросил на пол, и притиснул меня к стене так, что у меня из лёгких вышел весь воздух. И я ему помогла. Вот это надо записать честно. Я не сопротивлялась ни секунды, я тянула с него рубашку обеими руками и порвала петлю, и мы оба это слышали, и обоим было плевать.
Он взял меня за подбородок.
— Посмотри на меня. Ты понимаешь, что ты сегодня сделала?
— Я не написала сообщение.
— Ты не написала сообщение, — повторил он. — И я четыре часа сидел и думал, с кем ты.
— Ну и с кем я была?
Я сказала это нарочно. Я потом полгода буду делать это нарочно, и вот здесь, в конце октября, в коридоре, это случилось первый раз в жизни, и я даже помню, как у меня внутри от собственной наглости стало горячо.
Он посмотрел на меня очень долго. А потом развернул меня лицом к стене.
Он задрал на мне платье и держал меня одной рукой поперёк груди, у самого горла, а второй раздвинул мне ноги коленом. Он не спешил. Он трогал меня сзади, не давая повернуться, и нашёл всё, что хотел найти, и сказал мне в ухо очень спокойно:
— Ты мокрая насквозь. Ты стояла тут и орала на меня мокрая.
У меня подогнулись колени.
— Скажи, чего ты хотела весь вечер.
— Ничего я не хотела.
— Адель.
— Отпусти.
— Скажи.
И я сказала. Я сказала прямо в обои, шёпотом, самое грязное, что у меня было, и половину этого я до того вечера вообще не произносила вслух.
Он вошёл сзади одним движением и без всякой подготовки, и я вскрикнула, и он тут же остановился.
— Больно?
— Нет.
— Точно?
— Флориан, если ты сейчас остановишься, я тебя убью.
И вот тут он засмеялся, коротко, один раз, и перестал сдерживаться.
Он делал мне больно. Не случайно и не в пылу, а ровно настолько, насколько я попросила минуту назад, и ни на миллиметр больше, и это было самое страшное и самое сладкое за весь год. Он держал меня за горло сзади, не перекрывая, а просто держал, и вторую руку положил мне на живот и притянул к себе, и говорил мне в затылок.
Он говорил такое, от чего у меня подкашивались ноги. Он спрашивал, чья я. Он заставлял отвечать. Он спрашивал, что я буду делать в следующий раз, когда задержусь, и я говорила: напишу, и он говорил: громче, и я говорила громче.
Я помню, что в какой-то момент начала смеяться. Прямо там, между всем этим, у меня начался нервный смех, и он спросил, что смешного, и я сказала: ничего. Смешно было то, что я за десять минут до этого стояла в пальто и извинялась.
Мы перебрались в спальню, потому что у меня перестали держать ноги, и продолжили там, и это шло до третьего часа, с перерывами. В один из перерывов он лежал на спине, а я на нём, и он гладил меня по затылку, и сказал очень тихо, почти в шутку:
— Не делай так больше.
— Как?
— Не пропадай.
— Хорошо, — сказала я.
Вот и всё. Два слова, сказанные в темноте, после всего, тем голосом, каким просят не о правиле, а об одолжении.
А под утро он взял меня ещё раз, медленно, почти нежно, уже без единого слова, и вот от этого третьего раза я плакала.
Утром я обнаружила у себя в районе ключицы лопнувший сосуд. Маленькое красное пятно, похожее на след от укола, и рядом ещё одно, побольше и темнее, которое пришлось неделю закрывать воротником.
Я стояла перед зеркалом в ванной и смотрела на них минут пять. Я была счастлива. Идиотски, полностью, до звона счастлива, и мне хватило ума понять, отчего именно. Не от секса. От того, что он четыре часа сидел на кухне.