Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— У нас своя есть, не хуже, — спокойно возразил Егорка, сверкнув серьгой. — Просто мы ее напоказ не выставляем, без нужды не бряцаем. А они — народ гордый. Они и смерть принимают, будто на праздник собираются. У них же, гутарят, в раю гурии дожидаются. Молодые, дескать, девки, лепые. Вот они страха и не ведают.

— Гурии? — переспросил Федя. — Это что за диво такое?

— Ну, девы райские, — пояснил Митяй. — Каждому правоверному, ежели он в бою сгиб, полагается аж семьдесят штук. И все как одна — писаные красавицы.

— Семьдесят?! — выпучил глаза Федька. — Это ж… это ж никаких сил не хватит!

— Ну, у них-то хватит, — хмыкнул Лука. — На то они и абреки. Люди привычные.

Казаки грохнули хохотом. Даже Егорка, что обычно был скуп на эмоции, усмехнулся в густые усы и покачал головой.

— А я вот чего мыслю, братцы, — произнес Корней и медленно оторвался от созерцания огня. Его шрамированное левое надбровье хмуро вскинулось еще выше под весом изнуряющей думы. — У них своя правда, у нашего брата — своя. Мы рубимся, потому как присягу принимали. Они — оттого что земля за ними. И те, и другие правы. Только вот беда: правда одна на всех не делится. Ее или поровну надо, или никак.

Над костром повисла тишина. Корней молча шевельнул угли длинной веткой, и пламя отозвалось треском, выстрелив вверх тонким снопом ярких искр. Они цепочкой рванулись ввысь, но быстро и беззвучно растворялись в густом, глубоком кавказском закате, что тяжело догорал над земляными валами Грозной. Казаки сидели неподвижно, не сводя глаз с угасающего огня, и в этой звенящей паузе, подкрашенной багровым маревом чужого неба, отчетливо чувствовалось, как далеко отсюда остались и Дон, и Кубань.

— Эх, братцы, — вздохнул Митяй, нарушая молчание. — Сейчас бы на Дон. В станицу бы… Там уж, чай, снег сошел. Скоро сев пойдет, бабы наши вовсю хлопочут. А мы тут… с баранами мыкаемся… Ты, Егорка, небось, тоже по своему куреню сохнешь?

— А ты за мой курень не журысь, Митяй, — мягко улыбнулся пластун, и в его голосе проступила редкая, скупая теплота. — Мой курень на самом берегу Кубани стоит. Саманный, чистенький, биленый под самую крышу. Весной там вишня в саду цветет, дивчины воду носят… Дойдем, братка. До всех дойдем, Бог даст.

— Дойдем и до Дону, и до Кубани, — подтвердил Лука Гречишкин. — Не впервой. Главное — живыми уцелеть.

— А что, Лебедев, — вдруг повернулся к Тимоше Егорка, — ты сам-то чьих будешь? Из Костромы, гутарят?

— С Костромы, — кивнул Тимоша.

— Там у вас леса, бают, густые, — вставил Митяй. — И реки рыбные. И девки красивые.

— Девки красивые, — эхом отозвался Тимоша, и в его голосе прозвучала затаенная тоска. — Только я их уже почти не помню.

— Вспомнишь, — уверенно сказал Лука. — Война отгорит — вернешься. И мы по домам разойдемся. Вот тогда и выпьем за то, чтоб внукам нашим воевать не довелось.

— А вот за это я первый выпью! — оживился Митяй и, достав из-за пазухи флягу, пустил ее по кругу.

Фляга пошла по рукам — от Митяя к Луке, от Луки к Егорке, от Егорки к Корнею, от Корнея к Феде, от Феди к Тимоше. Тот, чуть поколебавшись, сделал глоток. Водка обожгла горло, но внутри стало тепло. И от этого тепла, от этого грубого казачьего братства, от этого смеха и этих разговоров ему вдруг стало легче. Не так, как бывает после долгой болезни, — нет, до исцеления было еще далеко. Но та тяжесть, что давила на грудь все эти дни, стала чуть меньше. Чуть терпимее.

И вдруг, над костром раздалось тихое, вальяжное мурлыканье. Из-под теплого вороха наваленных у коновязи казачьих попон, лениво переставляя толстые лапы, к огню вышла трехцветная, на удивление упитанная кошка. Учуяв запах жареной баранины, она бесстрашно приблизилась к кругу и вальяжно присела прямо возле Митяя, задрав пушистый хвост трубой.

— Батюшки… — округлил глаза Тимоша, искренне удивляясь живому чуду посреди каторги Линии. — Откуда ж здесь кошка?

— Эко диковина! — зычно хохотнул Митяй, ласково оглаживая гостью своей загрубевшей ладонью. — Их тут в крепости, Лебедев, целая куча трется. Умные бестии. Крыс жрут — только хруст стоит, провиант казенный спасают. Ну и тоску нашему брату-солдату сгоняют. Ишь ты, матка, какая гладкая да жирненькая! Наела морду на ермоловских харчах, сучья дочка!

Кошка тем временем, податливо выгибая спину, потерлась пушистым боком о сапог Митяя, протяжно мяукнула и направилась прямиком к Тимоше. Она остановилась напротив мальчишки, уставившись на него смышленным, глубоким и пугающе умным взором. Тимоша робко протянул руку. Шерстка у кошки оказалась невероятно мягкой, хоть и насквозь пропиталась въедливым, тяжелым духом кавказского кордона — от нее густо несло застарелой махорочной гарью, прогорклым конским салом с уздечек и сухой, белесой пылью от известковой обмазки крепостных стен. Кошка замурлыкала еще громче, подалась навстречу ладони, а затем легко и доверчиво залезла Тимоше прямо на ноги.

Парень осторожно взял ее под мышки, приподнял слегка, заглядывая под пузо, и удивленно хмыкнул:

— Да она не просто толстуха, дядька Митяй. Она ж окотится скоро, тяжелая какая… Беременная.

Тимоша опустил кошку обратно на ноги. Она покрутилась, устраиваясь поудобнее, и улеглась теплым, дышащим комочком, продолжая усыпляюще тарахтеть. Тимоша медленно гладил ее, и на его изможденном лице расплылась искренняя, детская улыбка. В груди шевельнулась тихая, беззлобная зависть к этой пушистой морде: ей ведь ни тяжелым ружьем орудовать не надо, ни заношенный мундир таскать, ни чеченские аулы с боем зачищать. Она просто живет, мурлыкает, клянчит мясо да спит у костра — и в этом ее глухое, безмятежное счастье.

— Ты, Лебедев, это… — вдруг серьезным голосом нарушил тишину Митяй и, подавшись вперед, положил ему руку на плечо. — Боялись мы за тебя. По совести говорю. Когда ты тут ходил мертвяк мертвяком, думали — все, сгинул парень, спекся. А ты — ничого, сдюжил, зубы сцепил. Это правильно. Это по-нашему, по-казачьи. Держись, Лебедев. Своих не выдадим.

— Спасибо, — ответил Тимоша, продолжая улыбаться и поглаживать кошку.

Ночь окончательно окутала крепость. На черном небе высыпали колючие кавказские звезды, а пламя костра отбрасывало на угловатые лица казаков пляшущие золотые отсветы. В этих багровых бликах, в горьком дыму и грубом окопном братстве таилась странная, первобытная сила. Она заставляла даже самую израненную, выжженную войной душу верить: жизнь продолжается. И вопреки всему будет продолжаться, пока горит этот огонь на чужой, каменистой земле.

—

Тимоша ушел от казаков, когда костер уже догорал, а разговоры стали затихать. Баран к этому времени был полностью съеден: казаки споро и хмуро разделили мясо, не забыв отвалить и трехцветной гостье добрый, сочный кусок — кошка ухватила добычу в зубы и довольно, торопливо утащила ее прочь, скрывшись в темноте табора. А изрядно захмелевший Митяй все порывался рассказать еще одну байку — про коня, который понимал человеческую речь и спас хозяина из черкесской засады. Но язык у него заплетался, и Егорка мягко, но настойчиво уложил товарища на бурку, приговаривая: «Спи уже, сказитель». Лука Тимофеевич, коротко кивнув Тимоше на прощание, пошел проверять посты. Остальные казаки тоже устраивались на ночлег — кто на бурке, кто прямо на земле, подложив под голову седло.

Тимоша шел через двор, и внутри зрело странное, давно забытое чувство. Ближе всего к нему было слово «покой». Не счастье и не радость — до них еще далеко. Но покой. Тихий, глубокий, он разливался по телу, как тепло после глотка хорошей водки. Казаки — эти грубые, громкие, пропахшие конским потом и табаком люди — сделали то, чего не смогли ни молитвы, ни казенные уставы. Они просто приняли его. Были рядом, смеялись и шутили. И от их грубоватой, но искренней заботы то, что внутри было сломано и скручено в тугой узел, начало потихоньку распрямляться.

У дверей казармы Апостоловой роты, Тимоша заметил одинокую фигуру. Высокий, прямой, в бурой черкеске и черной каракулевой папахе, у стены стоял майор и смотрел в небо. Трубка в зубах дымилась, и сизый дымок таял в звездном свете.

78
{"b":"978142","o":1}