Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Эй, вы, горы заснеженные,

Да леса непролазные!

Не сломить вам солдатушек,

Молодцов светлоглазых!

Песня была простая, почти безыскусная, из тех, что солдаты складывают сами, на привалах, у костров. Но в ней была та особая, разудалая сила, что заставляет забыть и холод, и усталость, и страх. Несколько голосов, сперва робко, а затем все увереннее, подхватили припев. Запели казаки из сотни Луки — у них был свой, особый, гортанный распев. Запели егеря. И вскоре уже вся колонна, от головы до хвоста, гремела песней, и от этого громогласного, хоть и нестройного хора словно бы отступили на время и сырость, и холод, и гнетущая тоска.

Тимоша шагал в строю и тоже подпевал, но мысли его были далеко. Они были там, на маленьком гарнизонном кладбище у восточной стены крепости, где днем ранее хоронили Егора.

…Похороны на рассвете вышли скромными, но торжественными. Первые бледные лучи едва пробивались через серые, тяжелые облака, неохотно высвечивая раскисшие каменистые холмики гарнизонного кладбища и сырую пелену сунженского тумана. Собралась почти вся рота — те, кто мог стоять на ногах. Раненые, что не могли ходить, провожали Егора из окон лазарета, глядя, как скорбная процессия медленно тянется через забитый телегами крепостной двор к восточным воротам. Глафира привела Айшат, и девочка, сама еще не оправившаяся от потери матери, смотрела на происходящее огромными, полными непонимания глазами.

Отец Никодим служил панихиду. Его голос, хриплый и надтреснутый, звучал под серым, промозглым небом особенно проникновенно. Он говорил о том, что смерть — не конец, а лишь переход. О том, что рядовой Георгий Гусев, павший от ран и болезней, теперь пребывает в обители, где нет ни печали, ни воздыхания. И многие плакали, слушая его, — плакали, не стыдясь слез, потому что Егор был хорошим парнем и его любили.

Майор Волков-Апостол стоял у края могилы. Его лицо, обветренное и суровое, было непроницаемо. Он стоял как скала — прямой, несокрушимый, — и только пальцы, сжимавшие рукоять камы за поясом, побелели от напряжения. Внутри у него что-то глухо, надрывно ныло. Быть может, та застарелая рана, что кровоточила каждый раз, когда он терял своих людей.

Когда тело Егора, завернутое в его собственную шинель, опустили в яму, Дмитрий первым бросил горсть земли. Потом отошел, уступая место другим. Он не говорил речей — да они и не требовались. Все, что можно было сказать, уже было сказано раньше, там, у походного костра, где Егор еще смеялся с казачьих баек в мирном ауле.

Тимоша стоял у самого края могилы и смотрел, как комья мерзлой земли падают на шинель, укрывающую тело друга, и думал. Думал о том, что Егор больше никогда не спросит его, как правильно сворачивать цигарку. Никогда не пожмет плечами с тем своим простодушным видом. Никогда не скажет: «Тимох, глянь, еще один зуб шатается». Его больше нет. И никогда не будет. И от этой мысли внутри у Тимоши все холодело.

Но вместе с холодом в его душе росло и что-то другое. Что-то, похожее на тихую, упрямую решимость. Тимоша вспомнил слова майора, сказанные ему в палатке: «Сила не в том, чтобы не терять. Сила в том, чтобы, потеряв, идти дальше». И Тимоша понял: он будет идти. Ради Егора. Ради майора. Ради всех тех, кто еще жив и кто идет сейчас рядом с ним. И от этой мысли ему вдруг стало чуть легче. Так легче, что он даже улыбнулся — слабой, едва заметной улыбкой, которую никто не увидел.

…Теперь, шагая по раскисшей дороге и подпевая Звонареву, Тимоша все еще ощущал в груди эту глухую, ноющую пустоту, что осталась после смерти Егора. Но пустота эта больше не была ледяной и безысходной. Она стала чем-то иным — тихой, светлой печалью, что не мешала идти, а напротив — придавала сил. И он шел. Шел, невзирая на грязь, на холод, на усталость. Шел, потому что иначе было нельзя.

Дорога меж тем менялась. Равнина, по которой колонна двигалась первые часы, постепенно уступала место предгорьям. Упершись в непроходимую стену февральской чеченской чащобы, отряд замер. Дмитрий долго всматривался в эту зловещую, скованную ледяным оцепенением чащу, и с каждым мгновением внутри росло глухое понимание: соваться туда сейчас, без прорубленных топорами просек — чистая, безнадежная гибель.

Лес стоял сплошным, мертвым частоколом. Вековые дубы и чинары переплетались кронами так плотно, что полностью скрадывали дневной свет, а подножия их намертво забил колючий дикий самшит и тяжелые жилы обледеневшего кавказского плюща. Заросли превратились в сплошную деревянную баррикаду, через которую невозможно было протащить коней и артиллерийские лафеты. Каждая низина этого черного, глухого леса казалась идеальной засадой. Майор тяжело покачал головой. Понимая, что ломиться напролом — значит заживо похоронить егерей, казаков и пушкарей в первой же лощине, он негромко отдал распоряжения. Колонна развернулась, и цепь была вынуждена начать тяжелое, изнурительное восхождение. Чтобы обойти этот заросший вековой подлесок, Дмитрий увел людей в обход, на самый край скального обрыва.

Местность становилась все более пересеченной, и вскоре слева по ходу движения начал вздыматься горный гребень — величественный, монументальный, уходящий куда-то в самое небо, где его вершина терялась в серых, низко нависших облаках. Он был сложен из дикого, почерневшего от времени камня, и на его отвесных склонах кое-где лепились чахлые, искривленные ветрами сосны, чьи корни, словно когти, вцепились в трещины скал.

Справа же открывался вид, от которого захватывало дух и холодело в груди. Там, за краем узкой каменной тропы, зияла пропасть — глубокая, почти бездонная, уходящая вниз на сотни саженей. Дна ее не было видно: оно тонуло в густом, молочном тумане, что клубился в ущелье, словно в гигантском котле. И оттуда, из этой белесой бездны, доносился глухой, непрерывный рев — это неистовствовал бешеный горный поток, пробивавший теснину насквозь, к самому руслу Хулхулау. Реки, чье далекое присутствие уже угадывалось в этом утробном гуле, невидимой глазу, но грозной в своей скрытой мощи. Ее голос был подобен рыку дикого зверя, что затаился во тьме и ждет своего часа.

Тропа, по которой шли солдаты, была узкой — не более двух аршин в ширину, — и опасно скользкой от осевшей на камнях влаги. Наледь, коварная и невидимая под слоем раскисшей серой глины, превращала каждый выступ в смертельную ловушку. Идти по ней следовало с величайшей осторожностью: одно неверное движение, один оступившийся шаг — и человек летел в бездну, не успев даже крикнуть. Дмитрий с остальными офицерами спешились и повели лошадей в поводу. Лука Тимофеевич со своими казаками тоже потянулись с седел и двигались гуськом, держа лошадей под уздцы. Следом, надрывая жилы, орудийные расчеты приданной артиллерии на руках волокли по прижиму два единорога.

— Ноги! Держи ноги, черти безрукие! — над самой бездной, перекрывая яростный рев ущелья Хулхулау, гремел Федорченко. Огромный унтер мертвой хваткой вцепился в постромки коня, сдерживая рвущееся в панике животное, и буквально вколачивал свои тяжелые сапоги в скользкий глиняный уступ, удерживая равновесие всей качающейся махины. — Наваливай на правое колесо! К прижиму лафет притискивай, мать вашу, к скале дави! Сорвется ствол — лично следом за ним швырну! Накатывай! Держи уступ!

Тяжелые лафеты то и дело кренились на обледенелых камнях, грозя сорваться с уступа вместе с лошадьми и прислугой, но Федорченко держал строй своей ветеранской, страшной силой.

И именно здесь, на этом проклятом богами и людьми участке, случилось неизбежное.

Молодой егерь из пополнения шел в середине колонны. Он был бледен, но старался держаться бодро. Однако сапоги его, плохо подогнанные и скользкие, предательски разъехались на мокром камне. Рекрут вскрикнул, взмахнул руками, пытаясь удержать равновесие, и рухнул на колени, а потом, скользя по наклонной поверхности, начал сползать к краю пропасти.

— Держите! Держите меня! — закричал он, и в его голосе был первобытный, животный ужас, что не спутать ни с чем.

50
{"b":"978142","o":1}