Остались волосы. Его рыжие кудри, когда-то бывшие предметом зависти петербургских щеголей, теперь свисали на глаза жесткими колтунами. Дмитрий взял одну прядь, натянул ее и решительно отхватил кинжалом. Потом еще одну. И еще. Работа эта была грубой, неказистой — он не цирюльник, — но через несколько минут его голова приобрела более или менее пристойный вид. Волосы теперь торчали короткими и неровными волнами, но в этом была своя, суровая лаконичность. Так стригутся люди, которым некогда и незачем красоваться. Люди, для которых красота заменилась пользой.
Капитан ополоснул лицо еще раз, вытерся грубым холщовым полотенцем и надел черкеску. Затянул пояс, поправил газыри и ножны шашки, засунул за пояс тяжелую каму, надел папаху. Затем, уже совсем собравшись выходить, на секунду задержался у порога, глядя на свое отражение в мутном осколке зеркала. Оттуда на него смотрел человек с обветренным, исчерченным ранними морщинами лицом, с остриженным густым рыжим гнездом, выбивающимся из-под папахи и аккуратно подровненными усами. Человек, похожий на шакала или волка. Человек, которого солдаты звали Батькой.
«А ведь я когда-то был красавчиком, — подумал Дмитрий с неожиданной, горьковатой усмешкой. — Гусаром был. По балам скакал, шампанское саблями рубил. А теперь гляжу на себя — и не узнаю. И слава Богу».
Капитан вышел из сакли. Утро в ауле было тихим и ясным. Снег, выпавший ночью, укрыл землю ровным, ослепительно белым покрывалом, и в лучах восходящего солнца он искрился так ярко, что резало глаза. Воздух был свеж и прозрачен, и каждый звук — скрип снега под ногами, блеяние коз, гортанная речь женщин у ручья — разносился далеко и отчетливо. Дым из труб поднимался в небо прямыми, ровными столбами, обещая день без ветра и метели.
Дмитрий направился к окраине аула, где расположилась его рота. Лагерь уже проснулся. Солдаты, позевывая и кутаясь в шинели, разбирали оружие, чистили котлы, подбрасывали хворост в костры. Завидев капитана, они подтягивались, расправляли плечи, но в их глазах не было страха перед начальством — скорее, спокойное, уважительное ожидание. Батька идет. Значит, все будет как надо.
— Здорово, орлы! — произнес Дмитрий, проходя сквозь строй и кивая солдатам. — Как ночевали?
— Слава Богу, ваше благородие! — отозвался за всех Звонарев, уже успевший надраить свои черные усы до блеска. — Казаки нас до полуночи байками травили, так что и поспать толком не успели! А так — ничего, живы!
— Это хорошо, что живы, — усмехнулся Дмитрий, обнажая свои прокуренные клычки. — Живые нам еще пригодятся.
Капитан прошел дальше, в лазаретный угол, отгороженный от общего лагеря натянутой парусиной. Здесь, на попонах и шинелях, лежали раненые — те, кто не мог идти, но еще дышал. Фельдшер, сменивший умершего, — молодой, безусый парень из нового пополнения — обрабатывал рваную рану на плече пожилого солдата, что при штурме Дади-Юрта схватился врукопашную с горцем и вышел победителем, но получил на память глубокий порез от кинжала. Солдат сидел, стиснув зубы, и молча терпел, пока фельдшер заливал рану вонючей жидкостью из бурой склянки.
— Как он? — спросил Дмитрий, кивая на раненого.
— Жить будет, — ответил фельдшер. — Кость не задета. Но рука еще долго болеть будет.
— Потерпи, братец, — Дмитрий положил руку на здоровое плечо солдата. — Заживет. У тебя еще одна рука целая, и голова на плечах. А это главное.
Солдат поднял на него воспаленные, полные боли глаза и неожиданно улыбнулся:
— Спасибо, Батька. Я ж для тебя хоть с одной рукой… хоть вовсе без рук — все одно в строй встану.
— Знаю, — улыбнулся в ответ Дмитрий и пошел дальше.
У соседней повозки, на куче прелой соломы, сидел Егор. Он был бледен и осунулся еще больше, чем вчера, но, увидев капитана, попытался встать. Дмитрий жестом остановил его и присел рядом на корточки.
— Как десны, Гусев? — спросил он, заглядывая в лицо солдата.
— Болят, ваше благородие, — честно ответил Егор. — Но я терплю. Вот, Глафира дыню опять дала. Говорит, помогает.
— Помогает, — кивнул Дмитрий. — И еще вот что помогает. Ты, Гусев, главное — духом не падай. Цинга — она как горец: бьет того, кто сдался. А кто зубы сжал и терпит — того она боится. Понял?
— Понял, — выдохнул Егор, и в его потухших глазах на мгновение зажегся слабый, но упрямый огонек.
— Вот и молодец, — Дмитрий хлопнул его по плечу и поднялся.
Капитан двинулся дальше, обходя строй. Где-то поправлял ремень на солдате, у которого тот висел криво. Где-то проверял кремень в ружейном замке. Где-то молча клал руку на плечо и заглядывал в глаза — и солдату, на которого смотрели эти зеленые, тусклые, но по-прежнему пристальные глаза, становилось отчего-то легче. Словно капитан забирал себе часть его страха и уносил куда-то, перемалывая в труху, как жернова перемалывают зерно.
У дальнего костра, где грелись несколько человек из третьего взвода, Дмитрий заметил молодого рекрута, что сидел, сгорбившись, и смотрел в огонь с таким видом, будто жизнь его кончилась. Это был один из тех, кого прислали с последним пополнением, — парень лет двадцати, с белесыми ресницами и трясущимися руками. Он не был ранен, но выглядел хуже иного раненого: лицо серое, глаза пустые, пальцы нервно теребят край шинели. Дмитрий подошел, встал над ним и, помолчав, произнес негромко, но с металлической интонацией, от которой у новобранцев мороз шел по коже:
— Ты что, братец, уже себя похоронил?
Парень вздрогнул, поднял голову и, увидев капитана, попытался вскочить. Дмитрий остановил его жестом.
— Сиди. И слушай. Я таких, как ты, за три года перевидал сотни. Трясутся, глаза прячут, губы кусают. Думают: «Я не смогу. Я умру. Я слабый». И знаешь, что я тебе скажу? — Дмитрий наклонился к солдату, и его волчьи клычки блеснули в утреннем свете. — Все так думают. Все. И я так думал. И Степанов так думал. И вон тот старый егерь, что сейчас раненый лежит, тоже так думал. Но мы — живы. Потому что, когда приходит время, мы встаем и идем. Не потому, что не боимся. А потому, что есть кто-то, кто боится еще больше и кто идет за нами. Понял?
Парень судорожно сглотнул и кивнул.
— Не слышу! — рявкнул Дмитрий.
— Слушаюсь, ваше благородие! Понял!
— Вот и ладно, — Дмитрий выпрямился, расплываясь в довольной ухмылке. — А теперь встань, поправь ремень, и чтоб я больше не видел у тебя такой кислой рожи. А то подумают горцы, что у русских солдаты из прокисшего теста сделаны. А мы не из теста. Мы — из стали. Да и то — дурной стали, перекаленной. Но дурная сталь долго не гнется.
Солдаты у костра засмеялись — негромко, но одобрительно. Парень, вытянувшись во фрунт, уже смотрел на капитана не с ужасом, а с какой-то отчаянной, фанатичной верой, что была единственным топливом в этом аду. Дмитрий пошел дальше. Утро еще только начиналось, а дел было много. Нужно было проверить припасы, распределить провиант, что дали жители аула, согласовать маршрут с Лукой Тимофеевичем. Но на душе у него было спокойно и светло — так, как не было уже давно. Он проходил мимо группы офицеров, стоявших у штабной повозки, и его окликнул Гвоздев. Штабс-капитан, как всегда, был мрачен и сдержан, но сегодня из-под тени козырька, в его запавших темных глазах мелькнуло любопытство.
— Дмитрий Николаевич, — произнес он, когда Дмитрий приблизился, — позвольте вопрос. Не по службе. Личного свойства.
— Валяй, — кивнул Дмитрий, доставая трубку.
— Ваша фамилия… Волков-Апостол. Эта вторая часть — она ведь не просто так? В ней есть какой-то смысл?
Дмитрий замер с трубкой в руке. Потом, медленно, раскурил ее, выпустил облачко дыма и задумчиво взглянул на Гвоздева.
— Есть, — сказал он наконец. — Это древний малороссийский род. Апостол — значит «посланник». Тот, кто несет свет. Тот, кто ведет за собой.
Дмитрий замолчал, глядя на дым, что таял в морозном воздухе. Гвоздев ждал.
— Только я, Гвоздев, никакой не апостол, — произнес Дмитрий тихо, и в его голосе прорезалась глухая, застарелая боль, что он редко кому показывал. — Апостолы не жгут аулы. Апостолы не стреляют в упор. Апостолы не душат людей голыми руками. Я не посланник. Я — волк. Просто волк.