Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Через верх, значит, — сказал Крыж и качнул планшетом туда, откуда я пришел. — А дыру свою обошли, и правильно обошли: въезд сюда один, и мы у него встали.

— Тогда ждите у въезда, — отозвался я сверху.

— Подождем, — согласился он легко. — До полуночи, Ярослав Дмитриевич. Нынче случай особый: подпись принимаю не я. Ратмир Владимирович ждет ее лично, машина отвезет вас прямо к нему, и я потому и приехал сам, что без вас мне возвращаться нельзя.

Слово это он выговорил отдельно, придержав, как придерживают дверь перед тем, кто несет коробку.

— А если не приеду?

— Тогда мне нельзя возвращаться, а я все равно вернусь, — Крыж вздохнул и переложил планшет из-под мышки в руку. — И знаете, что тут хуже всего? Что бумага останется непорванной. Порванная бумага — это спор, а просроченная — это уже не спор, это просто ваше отсутствие.

Кривой за все это время не сказал ни слова, только посветил телефоном на мою сумку в траве и носком ботинка подвинул ее к столбу, будто пристроил вещь на хранение. Сумку я оставил там, где поставил, потому что под землю она все равно не шла. Да и куда мне было идти, кроме как через промзону?

Боком перевалился я через колючку, оставив на проволоке лоскут рукава, и трава выбила из меня вдох, а дальше пошел я не оглядываясь, и сзади мне сказали, что выйду я все равно тут.

Дровяные склады стояли черные и длинные, без единого целого окна, и пахло от них не деревом, а мокрым железом и застарелой гарью. Пролом в заборе нашелся там, где и обещал Сенька, за штабелем бетонных колец, и в проломе на перевернутом ящике сидел мужик в брезентовой куртке и грел руки о кружку.

— Стой там, — велел он, не вставая. — Деньги вперед.

Деньги я отдал все, что были, Верины бумажки, и он пересчитал их дважды, слюнявя палец, а потом протянул ладонь лодочкой еще раз.

— Телефон!

— Телефон мне нужен…

— Наверху он тебе нужен, а внизу связи нет, и внизу он мне залог, — мужик поболтал кружкой. — Мотыль я. У Мотыля правило простое: спускаешься с пустыми руками — не спускаешься вовсе. Что у тебя?

И что мне было делать, торговаться с ним из-за трубки, когда стрелка шла к полуночи? Фонарь я вынул из кармана куртки, монтировку из-за пояса, и он оглядел то и другое при свете своего налобника. Долго вертел он монтировку, взвесил и вернул.

— Хозяйственный на Таганке, — хмыкнул он. — Ну хоть не палкой. Стой в очередь, третьим пойдешь.

Впереди у лаза стояли двое «глотателей», и старший из них, в резиновом фартуке, глянул на меня один раз и больше не глянул ни разу, а второй, щербатый мальчишка, наоборот, разглядывал в открытую и все чему-то ухмылялся.

— Кубарь, гляди, — протянул он старшему. — Барчук пришел.

— Пришел и пришел, — Кубарь даже не обернулся.

Мотыль сбросил в дыру общий трос, закрепив верхний конец за скобу в бетоне, а своим глотателям выдал по короткой стропе с карабином, короче собственного роста, а мне не выдал ничего, потому что залога моего хватило ровно на трос и лишних строп у него не водится. Коротко объяснил он, что если пойдет вода или пойдет тварь, то цепляться надо за что дотянешься, а если не дотянешься, то и стропа не поможет.

Спускались по одному, и первым ушел вниз Кубарь, за ним щербатый, и трос в дыре ходил туго. Лаз уходил вниз бетонной глоткой, обломанной по краю, и трос под руками был скользкий, а вскоре он кончился, и подошвы встали в мягкое.

Внизу темнота стояла не такая, как наверху, и разницу эту я понял не глазами, а кожей. Наверху ночь все-таки серая, а тут она стояла плотно, и фонарь мой пробивал в ней узкий белый рукав, а по краям рукава не было вовсе ничего. Стены шли неровные, будто бетон и кирпич кто-то жевал и выплюнул, и пол под ногами пружинил, потому что ковром лежала на нем слизь.

Вкус эфира тут стоял такой, что я сплюнул, и слюна легла на слизь и не впиталась. Сладковатый, тухлый, с металлом на заднем крае языка, и все это на вдохе лезло в горло, и узел на выходе отзывался знакомой тесной болью, как всегда, когда рядом много чужого.

— Ярополк, — позвал я одними губами. — Ты это чувствуешь?

Ответа не пришло ни звуком, ни движением, ни тем малым шевелением в затылке, знакомым мне сызмальства. Молчал он с середины дня, с той самой минуты, как я спросил, чья во мне память, и молчание это было не его манерой держать паузу перед подковыркой, а глухотой, будто в голове заложило ватой. И чего я, спрашивается, ждал от того, кто не отзывается с обеда?

Кубарь шел первым, у главного хода, и когда я поравнялся с ним у развилки, он повернулся ко мне и толкнул плечом, без злобы, как двигают мешок.

— Туда, — показал он в боковой рукав, узкий и низкий. — Там твое.

— Слух был, что гнездо тут одно?

— Слух был, что тут печати ломаются, — щербатый заржал сзади, и смех в бетоне пошел плоско, без эха. — Ты за печатью пришел, барчук? За печатью вон туда, там она у стеночки лежит, дожидается.

Спорить было нечем и незачем, и полез я в боковой рукав, пригибаясь, и слизь под ногами чавкала громче, чем мне хотелось. Свет у меня был один, свой, и выхватывал он впереди то мокрый бок трубы, то скорлупу, вмятую в стену, и чем дальше, тем гуще она лежала под подошвами.

Крик догнал меня со спины и оборвался раньше, чем я успел обернуться. Не крик даже, а вдох, оборвавшийся посередине, и следом хруст, короткий и сырой, будто наступили на ящик.

Назад фонарь я развернул уже на ходу, и в белом рукаве стояла пустота, а по краям ее шевелилось, и то, что шевелилось, было длиннее человека и двигалось не как зверь, а как вода, перетекая. Щербатый лежал поперек хода, и ноги его лежали отдельно от того, как лежат ноги у живого.

— Кубарь! — крикнул я, и голос ушел в слизь и не вернулся.

Кубаря в ходу не было, и звать второй раз я не стал. Свет его качался далеко впереди, у главного, и качался ровно, ни разу не дернувшись назад. Он что, не слышал?

Дальше я не думал, а бежал, и бежал не от твари, а туда, куда шел, потому что развернуться в этой кишке было все равно негде, и потому что за спиной у меня оставалась одна темнота и тот, кто ее занял. Рукав повернул, расширился, и фонарь уперся в гнездо.

Гнездо оказалось похоже на разбитую печь, набитую тряпьем, и печь эту топили давно и не дровами. Скорлупа шла кольцами, слизь свисала нитями, и в середине, в углублении, лежало ядро и светилось сквозь оболочку тускло-желтым, как лампочка в тумане. Наотмашь ударил я монтировкой по скорлупе, раз и другой, вкось, и она подалась с треском, как лед на луже, и еще раз, и края разошлись.

Голыми руками брать было нельзя, и взял я голыми, потому что перчаток у меня не было, а времени не было тем более.

Жгло сразу и не так, как жжет утюг, а изнутри ладони, будто под кожу насыпали углей, и ядро дернулось в пальцах, и вкус эфира ударил в горло такой густой, что я захлебнулся. И оно пошло в меня, и уперлось во что-то, чего я туда не ставил.

Узел стоял на месте, тот самый, из-за него я утром бегал на Плющиху и получил вежливый отказ, и стоял он ровно, и работал ровно, и входило в него ровно по Искре и не больше. А ядро билось об него, как кулак в запертую дверь, раз за разом, и дверь не открывалась ни на волос. Ни трещины, ни щели. Печати здесь не ломались, и слух врал, и врал он не наполовину, а целиком, и на что я, дурак, рассчитывал?

— Ярополк! — выдохнул я вслух, и ладонь свело. — Ну скажи хоть слово?

И ничего мне на это не ответили.

Сбоку от углубления, в слизи, лежала вещь, которой там быть не могло: короткая, граненая, в половину ладони, вроде ключа с бородкой без прорезей. Пальцами левой я выковырял ее и сунул в карман, не глядя, потому что была она теплая, и теплота эта была человеческой.

Сзади ударил свет, и по тому, как он лег на скорлупу, я понял, что Кубарь пришел на треск. Пришел он быстро, а ядро жгло уже так, что пальцы разжались сами.

Оно упало ему прямо под ноги, и поймал он его на подставленный фартук ловко, будто ловил не в первый раз, и на секунду мы оба смотрели, как оно катится по резине и как желтое в нем гаснет и разгорается. Пальцы мои к тому времени не разгибались вовсе, и правую я держал на весу, как держат чужую.

8
{"b":"977794","o":1}