Литмир - Электронная Библиотека
A
A

С меня тоже потянуло, потянуло жадно и в упор, и не потянулось ничего. Печати во мне больше не было: под складами она выстояла, в нее били снаружи всю ночь, как кулаком в запертую дверь, и не открыли ни на волос. Разошлась она после, в казённом промысле за створом, когда ту же дверь потянули за ручку с другой стороны. Настежь она и стояла, и сквозняк, ударившись в открытое, пошёл обратной стороной, внутрь, тонкой холодной ниткой по горлу.

Ярополк за плечом молчал.

Внизу, в яме, было светло не по-дневному, и свет этот шёл снизу, от самого дна. Ядро сидело в пару над дном, и было оно с кулак, темное, будто закопчённое. От него уступами уходил вниз камень, и края ямы двигались: не рушились разом, а именно шли, слоями, будто улицу втягивали в горло. Плита с Севастьяном скрипнула надо мной справа, и скрип этот был долгий, с потягом.

— Ты куда, дурак?! — крикнул он сверху, и это был единственный человек, кто со мной за всю ту минуту заговорил.

Ответить я не успел и не собирался.

Взял я его голыми руками, как брал под складами вырезанное: сунул обе ладони в пар и сомкнул их на закопчённом боку. Оно даже не сопротивлялось, потому что было ничьё, и отдавать остаток некому. То, что в упор возвращают бьющему обратно, здесь возвращать было некуда. И все, что двенадцать лет копилось за печатью, встало у меня в груди дыбом навстречу тому, что пошло снаружи.

Вошло оно не по мерке, а целиком, сколько было.

Было оно горячее меня и больше меня: рёбра развело изнутри, старый перелом слева хрустнул и провалился туда, где уже не болело. По правой руке от локтя вверх поднялось, обжигая, живое, и я слышал собственный крик со стороны, будто кричали в соседней комнате. В глазах стояло белое и держалось долго, как держится свет после вспышки, и сквозь него не проступало ничего. Всплыла в этом белом и погасла тонкая строка, и было в строке одно слово, Поток, и посмотреть на нее толком я не сумел, потому что смотреть было нечем.

Улица над ямой садилась.

Холод ушёл из камня, как уходит вода из ванны, разом и с воронкой, и пар над дырой втянулся вниз. Провал сошёлся, зажевав собственный край, и уступы стали не уступами, а просто изломанным камнем. Та плита, что ползла и не думала вставать, встала и замерла в полушаге от черноты. Камень под нависшим козырьком, тот самый, куда сверху доставали и не достали, вышел наверх широкой ступенью и стал вровень с дном. Витрины наверху отпустило, и по стёклам побежали, оттаивая, кривые дорожки.

Клеймо у меня стояло теперь поверх мокрого рукава, и прятать его было нечем. Ткань сползла на локоть, когда я сомкнул руки, и охват вышел наружу весь, до последнего завитка. Стоял он выше прежнего, ушёл по руке от предплечья к самому сгибу, темный и живой, как след от раскалённой проволоки. Куда же он двинется дальше, если прошёл столько за одни сутки?

Наверху, у края, кричали уже не «уходите», а «спускай», и кто-то лег животом на камень и свесил голову в яму.

На вставшем камне шевельнулась и подняла голову Анастасия Волкова.

Смотрела она снизу вверх, и глаза у нее были совершенно ясные, а по виску шла кровь от рассечённой брови. Не на яму она смотрела и не на Севастьяна, а на мои руки, с ладоней у которых ещё сходил пар, и на голое клеймо. Взгляд ее поднялся выше, к лицу, и держался там столько, сколько я не выдержал.

— Держись! — рявкнул на нее сверху Севастьян, спускаясь по вставшему камню на четвереньках. — Анастасия Игнатьевна, держись, все уже, все!

Меня оттерли плечом, походя, как оттирают с дороги мешок. Кто-то из стражи съехал по осыпи следом, кто-то тянул сверху крюк на конце, и вниз посыпались люди. В этой толчее я успел только опустить рукав и подтянуть его к костяшкам, а мокрая ткань идти обратно не хотела и липла к руке.

Наверх меня выпихнули чужими руками, вместе с санитарами и носилками. У ленты я встал в толпу и попробовал сделаться в ней никем, но толпа сомкнулась плотнее прежнего и взяла меня с трёх сторон разом, дыша в затылок.

— Ты из какой дружины, парень? Что там внизу-то горело?

— Да отстань ты от него, не видишь, он сам еле стоит!

Наверх Севастьян вынес хозяйку сам, на руках, и никому ее не отдал, и уложил у аптечной витрины, поверх чьёй-то куртки. Врачи у книжного только вылезали из машины.

И вспомнил я про платье.

Стоял я у самой ленты, с опущенным рукавом, и пробовал вспомнить, что было на матери в тот последний день. Синее с горохом или просто синее, и мелкий ли был горох, и был ли он вообще? Ничего не нашлось, ни платья, ни гороха, ни того утра, а нашлось только ровное серое место, будто там кто-то аккуратно провел ладонью.

— Кончилось, малец, — обронил Ярополк. — Дальше своим горбом.

И замолчал, и молчал уже до самого конца, сколько я его ни звал.

У аптеки Анастасия поднялась на локте, и Севастьян держал ее за плечи и не пускал, а она отвела его руки и села, вытянув перед собой перебитую ногу. Трогать ногу она не давала никому и пошла глазами по оцеплению, по бушлатам, по чужим лицам за лентой. Остановились глаза на мне, и не на лице, а на рукаве, мокром от локтя до кисти.

— Ты, — выговорила она хрипло. — Подойди сюда. Подойди, я сказала!

Стража стояла столбом, и я подошёл.

— Ваша светлость, врача бы, — сунулся кто-то сбоку.

— Погоди с врачом. — Опершись ладонью о стылый тротуар, она села прямее и повела плечами так, будто стояла во весь рост. — При страже и при людях. Я, Анастасия, дочь князя Игната Волкова, рода Волковых, объявляю: на Кузнецком, при всех, с меня сняли улицу, и жизнь моя досталась мне из чужих рук. Долг жизни на мне. Признаю его открыто, полным родом, и род мой его признает.

Толпа не поняла ни чёрта, но гул на пару секунд просел.

— Кому? — уронил в просевшей тишине Бахтин, подходя к ней вплотную и вынимая из нагрудного кармана телефон с включенной записью. — Ваша светлость, повторите при мне и назовите, кому. Я на этой улице старший, и мне это в рапорт.

— Ему. — Она подняла руку и показала на меня, не отводя глаз. — Повторяю при вас. Долг жизни на мне перед ним.

— Имя? — не отставал унтер.

— Чернышев, — сказал я. — Ярослав Дмитриевич Чернышев.

Смотрел Бахтин на меня долго, потом на правую руку, потом опять на меня, и я увидел, как у него дернулась щека.

— Ярославу Дмитриевичу Чернышеву, — выговорил он в телефон, ровно и громко, как выговаривают в протокол. — При свидетелях, сего числа, на Кузнецком. Записано.

И повернулся ко мне спиной, и начал орать на своих про носилки, и по тому, как он орал, было слышно, что орет он не про носилки.

Толпа за лентой не отхлынула ни на палец, а раздалась вширь и загудела в полную силу.

— Демонолог это, говорю тебе, самый и есть демонолог!

— Руками брал, руками, я сам от начала до конца видел…

Спорили при мне, будто меня рядом не стояло: одни доказывали, что я из тайной дружины, другие смеялись им в лицо.

— Руку покажи! Слышь, ты, руку свою покажи, если не врут!

Вчера на Ходынке круг разглядел все до последнего и спорил после до самой ночи, чем это взято, и Дементьев спрашивал меня о том же, потому что след он видел, а руки за следом не видел.

Здесь спрашивать было нечего.

Из дыма над трещиной вышёл человек.

Шел он со стороны провала, оттуда, где ходить было незачем и некому, шёл не торопясь, и полы серого пальто были в белой пыли по колено. Немолодой он был, невоенный, с непокрытой головой и совершенно спокойным лицом, и лицо это не выражало ровно ничего. Никто перед ним не расступился и не оглянулся: он сам обошёл носилки и поднырнул под канат, а стражник у скобы отвернулся, будто вспомнил про неотложное. Кто же пропустил его туда, за ленту, и почему ни один не окликнул его в спину? Стоял я на месте и смотрел, как он идет ко мне через всю эту орущую улицу, и понимал, что видел это пальто вчера, за железными прутьями, у коновязи.

— Ты позволишь, — обронил он и, не дожидаясь никакого позволения, поддел двумя пальцами край мокрого рукава.

25
{"b":"977794","o":1}