Когда он вышел, я опустилась в кресло. Руки, наконец, задрожали. Смирнов не просто мелкий мошенник, он тень. А с “тенями” воевать труднее всего. Но деталь с родинкой... Боже, какая удачная, какая человеческая ошибка!
Глава 24
Окна редакции выходили на темнеющую улицу, где редкие фонари отражались на мокрой мостовой маслянистыми пятнами. Я сидела в своём глубоком вольтеровском кресле, и единственным звуком в кабинете было мерное тиканье напольных часов, которые, казалось, отсчитывали не секунды, а капли моей выдержки. Внизу мерно чеканили свой ритм станки. Мне казалось, что типография – огромный дракон, а станки – его сердце. Я улыбнулась этому сравнению, потому что мечтала сделать «светский Петербург» драконом, сжигающим на своем пути всё.
Вечерний чай на столе давно остыл, покрывшись тонкой матовой пленкой. Я смотрела на свои руки — бледные, тонкие руки Лизаветы Платоновны, и вдруг почувствовала, как внутри меня медленно приоткрывается та самая дверца. Тайный схрон, запертый на три тяжёлых засова, куда я не заглядывала с самого того момента, как очнулась в этом пропахшем нафталином и духами девятнадцатом веке.
Сегодня в ломбарде, чтобы вызвать те сокрушительные, библейского масштаба слёзы, мне пришлось совершить диверсию против собственного рассудка. Я не просто играла, я позволила себе вспомнить мою прошлую жизнь. Вспомнить то, что мне пришлось оставить против своей воли. Вспомнить всё то, что сделало меня той «акулой», которой я была в Москве двадцать первого века.
Мое детство не пахло духами Guerlain. Оно пахло казённой мастикой для полов, оружейной смазкой и пылью бесконечных дорог. Отец, суровый полковник, человек чести и железного устав, кочевал из гарнизона в гарнизон, из одного забытого богом военного городка в другой. Сегодня мы в продуваемом всеми ветрами Забайкалье, завтра — в бетонной коробке под Мурманском, где полярная ночь выедает глаза.
Моими единственными постоянными друзьями были книги. Мама, тихая женщина с вечно печальными глазами, даже будучи библиотекарем, всё равно возила за собой личные книги: связки томов, перевязанные бечевкой. В поселках, где единственным развлечением было наблюдение за тем, как медленно ржавеет трактор на окраине, я читала запоем. Я путала реальность с вымыслом, представляя себя то Анжеликой, то Элизабет Беннет, пока соседские мальчишки кидались в меня косноязычными шутками.
Я проводила в библиотеках все вечера, а часто и все выходные, не занятые уборкой. Мама всегда сидела рядом, и ей, казалось, нравилось, что я не такая, как остальные дети, которых она видит на работе ежедневно. Она, вероятно, считала, что стены библиотек, да и сами книги, добавляют брони, добавляют силы, но в то же время делают человека незаметным, а тем самым и нерушимым, непобедимым.
Мой первый позор, сломавший во мне остатки доверия к миру, случился в восьмом классе. Я написала роман. Огромную тетрадь в девяносто шесть листов, полную возвышенной чуши о рыцарях, которые никогда не опаздывают на свидания и пахнут морским бризом, а не дешевыми сигаретами, выкуренными за школьной кочегаркой. Эту тетрадь нашли одноклассники.
Глас зачитывал мои самые сокровенные строки в раздевалке перед физкультурой, а остальные ржали так, что звенели окна.
«Смотрите, наша Лиза-писалка влюбилась в воображаемого графа!» — кричали они. В тот день я впервые поняла: открываться — значит подставиться под удар.
В институте я стала тенью. Пока подруги бегали на свидания с первокурсниками, я сидела в углу столовой и методично, слой за слоем, заедала свое одиночество пирожками с повидлом. Дешевые, липкие, невыносимо сладкие — они были единственным доступным антидепрессантом.
Именно в этот период погиб мой брат. Единственная моя защита и опора. Тоже военный, как отец, он был примером чести и силы, но одновременно он был доказательством, что в любом несгибаемом и даже жёстком человеке есть душа, забота и мягкость. Он любил меня и маму, дома он превращался в кота, которого хотелось тискать и зацеловывать. Больше я таких мужчин не встречала.
Мужчины? Я смотрела на них сквозь прицел иронии. Доверие было роскошью, которую я не могла себе позволить. Они всегда уходили — или в другой полк, или к другой женщине, или просто в туман своего эгоизма.
Но потом Москва проглотила меня и выплюнула совершенно другим человеком. Сладкие пирожки сменились суши и аперолем. Моя хватка стала стальной, а взгляд — рентгеновским. Я приехала завоевывать столицу и сделала это так виртуозно, что вскоре мое имя шептали в кулуарах Останкино и в вип-ложах Большого театра.
Лиза Первая — лучший имиджмейкер, мастер «черного» и «белого» пиара. Я была Елизаветой Незаменимой — сорокавосьмилетней хозяйкой пиар-агентства «Реноме», женщиной весомых достоинств (во всех смыслах этого слова) и обладательницей пробивного характера, перед которым пасовали даже двери закрытых клубов.
Я не была замужем. Как говаривала моя покойная бабушка: «Лиза, ты слишком умная, чтобы быть счастливой, и слишком гордая, чтобы быть удобной.». Работа была моим мужем, любовником и единственным ребёнком. Я вытаскивала из навозных куч таких остолопов, что им впору было ставить мне памятники из чистого золота. Я создавала героев из пустоты. Я знала, как превратить скандал в триумф, а подлеца — в мецената.
Я была той, кто мог превратить скандального актёра-дебошира в святого мученика всего за один эфир. Я обеляла репутации, которые казались чернее дёгтя, придумывая «случайные» сплетни, которые поднимали капитализацию заводов на миллионы долларов. Я стала необходима всем. Телефон обрывали министры и звёзды эстрады. Я была центром паутины. И мне казалось, что теперь-то нахожусь в полной безопасности. Если ты королева интриги, тебя никто не сможет обмануть, верно?
Для души, естественно, тайно я посматривала на фотографии детей, которых предлагали к усыновлению. Единственное, что меня всегда останавливало от этого шага в самый последний момент – страх. Страх не перед ответственностью, не перед тем, что я перестану быть свободной. А страх, что не смогу полюбить ребёнка, не подарю ему то, чего он ждёт больше всего. Я была честна с собой, и каждый день, когда твёрдая решимость сделать поступок доводила меня до дверей, за которыми меня уже ждали, страх останавливал и заставлял отступить.
Я была знакома с парой семей и даже одинокой женщиной моих лет, которые приняли в свой дом и в своё сердце чужих детей. Они поддерживали меня, мотивировали и не винили за слабость. Вот эти семьи были вписаны в мое завещание. И сейчас я надеялась на то, что они вспомнят меня добрым словом, получив эту помощь! И была уверена, что это будут самые искренние слова благодарности, и кто-то поставит в церкви свечу за мою душу.
Вечер в ломбарде вернул мне ту забытую горечь. Чтобы заплакать перед добрым мужчиной в потёртом жилете я вспомнила ту настоящую Лизу, которая всегда была одна против мира. Даже на пике славы в Москве, возвращаясь в свою пустую квартиру на сорок пятом этаже, я чувствовала тот же холод, что и в забайкальском гарнизоне. И самое ироничное... та роковая сделка. Тот последний шаг в пахнущем выхлопами и дорогими духами мире, в удобном и в то же время совершенно бесчеловечном мире. Последняя точка в моей «прошлой» жизни.
Был дождливый сентябрьский вечер в Москве, но за час город обледенел. Минус три: и город встал, скованный налетевшим на город снегом и волчьим холодом. Я летела на встречу, которая обещала стать крупнейшим контрактом в моей карьере — раскрутка нового политического движения.
Миллиарды на кону, статус «серого кардинала» в кармане.
Я вышла из такси у входа в пафосный бизнес-центр, на ходу проверяя презентацию в айпаде. На мне были каблуки, мои боевые копыта — символ власти и успеха. Глянцевая плитка на пороге решила всё за меня. Одна неловкая секунда, один проскальзывающий шаг — и мир перевернулся. Я помню этот нелепый звук: хруст дорогой набойки и глухой удар затылком о мрамор.