Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Страшно?

Он подумал.

— Да, — сказал он честно. — Как будто из-под ног убрали землю. Всю жизнь я знал, кто я: директор, тот, кого боятся, у кого власть. А теперь я — никто. Просто человек в чужой квартире в Астории, без работы, без должности, без... — Он запнулся.

— Без брони, — тихо подсказала я.

— Без брони, — согласился он. — Голый, как черепаха без панциря. — Он усмехнулся невесело. — Не знаю, кто я теперь.

Я придвинулась ближе, положила голову ему на грудь.

— Зато я знаю, — сказала я. — Ты человек, который варит мне ужасный кофе. Который не умеет включать стиралку. Который читает мои книжки, чтобы понять меня лучше. Который остановился, когда я попросила. Ты, Мэтью, лучший человек, которого я знаю. А кем ты был на работе — да плевать. Это была не ты. Это была броня.

Он молчал долго, гладя меня по волосам.

— Ты страшная женщина, Лира Хартли, — сказал он наконец.

— Почему это?

— Потому что ты забрала у меня всё, ради чего я жил двадцать лет, — сказал он, — и убедила меня, что я от этого стал богаче. И самое страшное — я тебе верю.—

Мы учились быть парой.

Это оказалось отдельным искусством — которого ни он, ни я толком не знали. Он не умел, потому что никогда никого к себе не подпускал. Я не умела, потому что всю жизнь уходила первой, не давая никому подойти близко. И вот мы, двое взрослых людей, каждый со своими шрамами, учились самым простым вещам, как дети.

Учились завтракать вместе. Он не привык — он двадцать лет пил свою воду стоя, глядя в телефон. Теперь он сидел за моим крошечным столом, и я жарила ему яичницу, и он ел её и удивлялся, что еда, оказывается, бывает вкусной, а не топливом.

Учились гулять без цели. Я вытаскивала его на улицы Астории, в наш шумный живой район, и мы просто ходили — мимо греческих кафешек, мимо рынка, мимо детей, играющих во дворах, — и он поначалу шёл напряжённо, будто ждал, что вот-вот зазвонит телефон и всё это придётся бросить, а потом расслаблялся, и брал меня за руку, и мы шли просто так, как самые обычные люди в обычный день.

Учились ссориться и мириться. Мы поссорились на третий день — из-за ерунды, из-за того, что он попытался «навести порядок» в моей квартире и переложил все мои вещи по своей логике, а я взбесилась, потому что это был мой бардак, моя система, моя жизнь, куда он влез со своим контролем. Мы ругались полчаса, всерьёз, а потом он вдруг сказал: «Прости. Я не умею. Я привык всё контролировать, а это твой дом, и я не имею права». И это его «прости» — от человека, который никогда не извинялся, — растопило меня мгновенно.

Он менялся.

Медленно, неуклюже, по крупице — но менялся. Броня, которую он носил двадцать лет, сходила слой за слоем, и под ней обнаруживался человек: смешной, неловкий в быту, до трогательного не умеющий жить обычной жизнью, но старающийся, честно старающийся, ради меня.

Однажды я вернулась с работы — я всё ещё работала в банке, теперь уже спокойно, без косых взглядов, — и застала его на кухне.

Он готовил.

По-настоящему — с рецептом, открытым на моём ноутбуке, в моём фартуке, который был ему смешно мал, — что-то резал, что-то жарил, и вся кухня была в дыму и муке, и выглядело это как поле боя, но он готовил. Для меня. Грозный мистер Кейн, который управлял миллиардами, стоял в моём тесном закутке и портил продукты, пытаясь приготовить мне ужин.

— Что это? — спросила я, оглядывая разгром.

— Это должна была быть паста, — сказал он с достоинством, хотя на плите творилось что-то бесформенное. — Пока не должна. Но будет.

Я засмеялась. И заплакала одновременно.

— Ты чего? — Он встревожился, шагнул ко мне, забыв про лопатку в руке.

— Ничего, — сказала я, вытирая глаза. — Просто... ты готовишь мне ужин. И у тебя мука на носу. И ты в моём фартуке. И я не помню, когда я была так счастлива.

Он посмотрел на меня — с мукой на носу, в дурацком маленьком фартуке, с лопаткой в руке, — и в глазах у него было столько всего, что у меня перехватило дыхание.

— Привыкай, — сказал он тихо. — Я собираюсь готовить тебе ужин каждый день до конца жизни. Пусть даже он будет несъедобный.

— Обещаешь?

— Я не даю обещаний, которые не сдержу. — Он притянул меня к себе, испачкав мукой. — Ты меня знаешь.—

В ту ночь — после несъедобной пасты, которую мы всё равно съели, смеясь, — он любил меня так, как не любил никогда.

Не потому что было как-то по-особенному технически. А потому что впервые — совсем впервые — над нами ничего не висело.

Мы не дошли до спальни.

Он прижал меня к холодильнику ещё на кухне. Поцеловал так, будто голод был не в животе. Руки забрались под футболку, стянули её через голову. Потом он развернул меня лицом к столешнице, задрал юбку, спустил бельё до колен и вошёл сзади — одним долгим, медленным движением.

Я застонала в голос. Упёрлась ладонями в холодный мрамор. Он начал двигаться — глубоко, сильно, но всё ещё медленно. Одна рука легла мне на живот, притягивая ближе, другая — на грудь, сжимая.

— Ты моя, — хрипло говорил он мне в шею между толчками. — Теперь по-настоящему. Навсегда. Никого больше. Ничего между нами.

Я кончила, стоя, дрожа, сжимая его внутри. Он последовал почти сразу, вжавшись в меня до конца и низко, протяжно застонав.

Потом развернул меня, поднял на руки и понёс в спальню. Там мы начали сначала. Уже лёжа. Уже лицом к лицу. Уже совсем медленно.

Он раздевал меня медленно, в темноте моей спальни, под шум живой ночной Астории за окном, и не было в нём ни спешки, ни власти напоказ, ни необходимости что-то доказывать. Был только он — весь, целиком, открытый, — и я, вся его, и целая жизнь впереди, в которой можно было не торопиться.

— Я всё думаю, — сказал он тихо, целуя мою шею, ключицу, ниже, — что мне уже некуда спешить. Всю жизнь я спешил. А теперь у меня есть всё время мира. И всё это время — твоё.

— Докажи, — прошептала я.

И он доказал.

Медленно, обстоятельно, не торопясь никуда, — он вёл меня к краю и отступал, и вёл снова, растягивая, продлевая, будто у нас и правда была вся ночь и вся жизнь, — и я могла шуметь сколько угодно, и я шумела, забыв обо всём, и он ловил мои звуки губами и отвечал на них, и в темноте, кожа к коже, мы были просто двое, которым наконец-то можно всё.

— Моя, — шептал он, двигаясь во мне, глубоко, медленно, — теперь по-настоящему моя. Навсегда. Никого больше. Ничего между нами. Только ты и я.

— Только ты и я, — повторила я, держась за него.

И когда я кончила — длинно, глубоко, вцепившись в него, выгнувшись, — я не сдерживала ни звука, впервые за всё время не думая ни о стенах, ни о соседях, ни о чём, — и он кончил следом, вжав меня в себя, застонав моё имя в темноту, и мы застыли, переплетённые, и его сердце колотилось у моего, и мы оба знали, что это только начало. Не конец истории. Начало.

Потом мы долго лежали, не размыкая объятий.

— Мэтью, — сказала я сонно.

— М.

— А что мы будем делать дальше? По-настоящему. У тебя нет работы. У меня маленькая зарплата. Мы будем жить в моей однушке в Астории и есть твою несъедобную пасту?

Он усмехнулся — я почувствовала это грудью.

— Для начала, — сказал он. — А потом придумаем. У меня есть кое-какие мысли. Я знаю банковскую систему изнутри лучше, чем кто-либо. И знаю, сколько людей она перемалывает. Может быть, я найду, как встать на их сторону. Не знаю ещё. Но найду.

— Звучит хорошо.

— А ещё, — сказал он, притянув меня ближе, — я хочу проснуться завтра и никуда не спешить. И послезавтра. И через год. Просыпаться и видеть тебя, и знать, что мне некуда бежать, потому что всё, что мне нужно, уже здесь, рядом, под этим дурацким цветочным одеялом.

Я улыбнулась в темноту.

— Ты стал сентиментальным, мистер Кейн.

— Это ты со мной сделала, — сказал он. — Придётся отвечать.

И я заснула в его руках, в моей маленькой квартире, где теперь жили двое, где по утрам пахло его ужасным кофе и моими печеньями, где на подоконнике стоял тот самый цветок, а на полке — мои восемь разномастных чашек, к которым скоро добавится синяя, та, что он купил когда-то для меня в свою пустую квартиру и привёз сюда, потому что, как он сказал, «пусть будет с нами, она у нас первая».

45
{"b":"976678","o":1}