— Хартли, — сказал он тихо, и голос был предупреждающий. — Идите домой. Сейчас.
— Почему.
— Потому что если вы не уйдёте сейчас, — сказал он, — я за себя не отвечаю.
Мне надо было уйти. Я знала. Он давал мне тот же шанс, что тогда, — одно движение, и всё закончится.
Я закрыла дверь.
Изнутри.
Щелчок замка прозвучал в тишине очень громко.
Он услышал. Он смотрел, как я поворачиваю замок, и что-то менялось в его лице — уходила ровность, проступало что-то тёмное, голодное, то, что он неделю держал взаперти.
— Вы понимаете, что делаете, — сказал он.
Это был не вопрос. Но я ответила.
— Понимаю.
— Вы понимаете, что если я сейчас встану из-за этого стола, — он говорил медленно, тихо, и каждое слово падало, как камень, — я вас не отпущу. Не так, как в прошлый раз. Совсем не отпущу.
— Понимаю.
— И вы всё равно закрыли дверь.
— Закрыла.
Он встал.
Он поднялся из-за стола — медленно, — и вышел из-за него, и я стояла у двери и смотрела, как он идёт ко мне, и сердце у меня колотилось так, что было больно, но я не отступила. Впервые за все эти недели я не отступила, и не потому, что он велел не отступать, а потому, что не хотела. Я хотела ровно этого. Я устала хотеть тайком.
Он остановился передо мной, близко.
— Скажите это вслух, — сказал он. — Один раз. Чтобы потом не было «вы меня заставили».
— Я хочу, — сказала я.
Голос не дрогнул. Я сама удивилась.
— Чего вы хотите.
— Вас. — Я подняла на него глаза. — Всю эту неделю. И прошлую. И на том столе, когда вы остановились, — я хотела, чтобы вы не останавливались. Вы это знали. Вы специально дали мне слово, чтобы я сама молчала. Так вот — я больше не молчу. Я хочу. Вас.
Что-то прорвалось в его лице.
Он взял меня за горло — не сжимая, ладонью, тем самым движением, — и поцеловал.
И это было не как в тот раз, у стола, когда мы оба злились. Это было хуже и лучше. Он целовал меня как человек, который наконец перестал себя держать после того, как держал слишком долго, — глубоко, жадно, с силой, от которой я потеряла равновесие и вцепилась в него, и он поймал меня второй рукой за поясницу и вжал в себя, и я почувствовала всё сразу: его дыхание, его жар, то, как он меня хочет, прижатое к моему животу, твёрдое, не скрываемое больше.
— Неделю, — выдохнул он мне в губы, между поцелуями. — Неделю я не сплю из-за вас.
— Я знаю.
— Вы не знаете. — Он прикусил мою нижнюю губу, потянул, отпустил. — Вы не представляете, что вы со мной делаете. Вы приходите со своим печеньем, со своей жалостью, со своими открытками должникам, и разваливаете всё, что я про себя знал.
— Хорошо, — сказала я, задыхаясь, и почти засмеялась, потому что это было его слово, его печать, и я вернула её ему.
Он замер на секунду.
А потом развернул меня к столу.
Он смёл со стола всё одним движением предплечья — бумаги, стакан, — и что-то упало и покатилось, и ни один из нас не посмотрел.
На этот раз он меня раздел.
Не всю — но по-настоящему, не как тогда, когда просто задрал юбку. Он развернул меня к себе лицом, нашёл молнию на боку платья и потянул вниз, медленно, глядя мне в глаза, и платье соскользнуло с плеч, и я стояла перед ним в белье, в свете настольной лампы, и должна была стесняться, а не стеснялась, потому что он смотрел на меня так, что стесняться было невозможно.
Он смотрел на меня как на что-то, чего очень долго хотел и наконец получил.
— Господи, — сказал он тихо, и это было первое несобранное слово, которое я от него услышала. — Вы посмотрите на себя.
Он провёл ладонью по моей ключице, вниз, к груди, накрыл её через тонкую ткань, и я выгнулась ему навстречу, сама, и услышала, как у него сбилось дыхание от того, что я подалась.
Он наклонился и поцеловал меня в шею, туда, где бился пульс, потом ниже, и я запрокинула голову и вцепилась ему в плечи. Каждое его прикосновение шло по ступеням, вниз, всё ниже, и тело моё откликалось раньше, чем я успевала подумать, — оно уже знало его, оно ждало этого неделю, оно было готово задолго до головы.
Он посадил меня на край стола.
И встал между моих колен, и снял с меня остальное — бельё, медленно, глядя, как я дышу, — и когда его пальцы снова коснулись меня там, где я уже вся горела, он замер.
— Вы такая же, как в прошлый раз, — сказал он глухо. — Мокрая. Ещё сильнее.
— Это ваша вина, — выдохнула я.
— Знаю. — Он обвёл меня пальцем, медленно, и у меня подкатились глаза. — И мне это нравится больше, чем что-либо за очень долгое время.
Он не спешил.
Вот что было невыносимо и прекрасно — он не спешил, хотя я видела, чего ему это стоит, хотя он сам был на грани, хотя у него дрожали руки. Он вёл меня пальцами, медленно, точно, тем самым своим страшным вниманием, читая каждое моё движение, и на этот раз он не собирался останавливаться на краю — на этот раз он вёл меня туда, чтобы дать дойти.
И я дошла.
Быстро, стыдно быстро, — неделя ожидания сделала своё, — я кончила от одних его пальцев, вцепившись в его рубашку, уткнувшись лбом ему в плечо, и это накрыло меня такой волной, что я забыла, где я, забыла про кабинет, про жалюзи, про кодекс, про всё, — осталась только его рука и моё тело, которое наконец получило то, чего ждало неделю.
— Вот так, — сказал он мне в волосы, держа меня, пока это проходило. — Вот так. Теперь ещё раз.
— Я не могу...
— Можете.
И он расстегнул ремень.
Я услышала молнию, услышала, как рвётся фольга, — он достал её из кармана, и на эту его подготовленность у меня внутри что-то сжалось, потому что это значило, что он думал об этом, готовился, знал, что этим кончится, — и потом он развёл мои колени шире, и придвинул меня за бёдра к самому краю стола, и я почувствовала его.
— Смотрите на меня, — сказал он.
Я посмотрела.
Он держал мой взгляд — тёмный, тяжёлый, — и вошёл, медленно, до конца, глядя мне в глаза всё это время, и я задохнулась, и вцепилась в край стола, потому что это было много, это было на грани того, что я могла вместить, растянуло до предела.
Он замер, дав мне привыкнуть.
— Больно?
— Нет. — Это была почти правда. — Полно.
— Хорошо, — сказал он, и в этом «хорошо» было всё — и его печать, и его удовольствие, и что-то почти нежное. — Держитесь за меня.
И начал двигаться.
Медленно сначала — глубоко, до упора, с оттяжкой, — и я обхватила его ногами, и вцепилась в его плечи, и подавалась ему навстречу, потому что не подаваться было нельзя. Он держал меня одной рукой за поясницу, второй за затылок, и вёл этот ритм так же, как вёл всё, — точно, ровно, с полным пониманием того, где я сейчас, — и каждый раз, входя до конца, находил внутри то место, от которого у меня темнело.
— Мэтью, — вырвалось у меня.
Я назвала его по имени, впервые, и он на этом сбился — на одно движение, на четверть такта, — и я почувствовала, как это на него подействовало, как он на секунду потерял свой безупречный контроль.
— Ещё раз, — сказал он хрипло.
— Мэтью.
— Господи. — Он уткнулся лбом в мой висок, ускоряясь. — Ещё.
— Мэтью, Мэтью...
И он перестал сдерживаться.
Он подхватил меня под бёдра, приподнял, вошёл под другим углом, глубже, жёстче, и стол подо мной поехал, и что-то ещё упало, и я уже не могла молчать, я издавала звуки на каждом его движении, и он накрыл мой рот своим — не поцелуй, а чтобы заглушить, потому что жалюзи жалюзи, а стены не до потолка, — и вёл меня, жёстко и точно, туда, во второй раз.
Я почувствовала, как оно поднимается снова — быстрее, глубже, — и он это понял по тому, как я сжалась вокруг него, и просунул руку между нами, и коснулся меня там, наверху, одновременно с толчком, и этого хватило.
Я кончила во второй раз, вокруг него, ему в рот, вцепившись в него всем телом, — и это было долго, невыносимо, и он держал меня, вжатую в себя, и на моих волнах сорвался сам, я почувствовала это, услышала, как у него оборвалось дыхание, как он вошёл до упора и застыл, и как из его горла вышел глухой низкий звук, который он не смог удержать.