— Пусть подло, — сказала я, и голос у меня задрожал, но я не остановилась. — Пусть я потеряю работу. Но я не могла иначе. Вы не слышали его голос. Вы там сидите со своими расшифровками и видите строчки, «контрагент», «позиция», «обеспечение», — а я слышала живого человека, у которого за спиной шипел пар, и который сказал «я на телефоне с банком» так гордо, будто это честь. Восемнадцать лет он платил вам вовремя. Восемнадцать. А когда у него случилась беда, вы четырнадцать раз ответили ему штампом. Штампом! И вы хотите, чтобы я добавила пятнадцатый?
Он молчал.
— Так вот нет, — сказала я. — Я сказала ему нанять юриста. И скажу снова. Может, это невыгодно банку. Но это правильно. И если за то, чтобы быть человеком, здесь увольняют, — увольняйте.
Тишина.
Он смотрел на меня долго, и я не могла прочитать этот взгляд, — в нём было раздражение, и злость, и что-то ещё, что-то тёмное и горячее, от чего у меня по коже пошли мурашки, хотя в кабинете было тепло. Он смотрел на меня так, как смотрят не на провинившуюся сотрудницу. Он смотрел на меня так, будто я — самое непонятное и самое притягательное, что попадалось ему за долгое, долгое время.
— Вот в этом вся проблема, — сказал он тихо, почти себе.
— В чём?
— В том, что вы правы. И в том, что так нельзя.
Он обошёл вокруг, оказавшись между мной и дверью.
— Встаньте, — сказал он.
Я встала.
Не потому что решила — потому что он сказал, и тело послушалось раньше головы. Он тоже поднялся, обошёл стол, и подошёл к двери, и я услышала, как повернулся замок, а потом он нажал кнопку на стене, и жалюзи поехали вниз, отрезая нас от зала, планка за планкой, и в кабинете стало тише и темнее, только свет из окна за его спиной.
Сердце у меня колотилось где-то в горле.
— То, что вы сделали, — сказал он, подходя, — называется нарушением. Серьёзным. За такое увольняют.
— Тогда увольняйте.
— Я не хочу вас увольнять.
Он остановился передо мной, близко. Слишком близко для разговора о нарушениях. Я чувствовала тепло, идущее от него, и запах, и то, как он смотрит на меня сверху вниз, — и в этом взгляде не было ничего от начальника, распекающего сотрудника.
— Я хочу, — сказал он тихо, — чтобы вы запомнили. Раз навсегда. Что бывает, когда вы даёте слабину.
— Я не давала слаб...
— Дали. — Он поднял руку и убрал прядь волос с моего лица, заправил за ухо, медленно, и от этого простого движения у меня перехватило дыхание. — Вы пожалели человека. Это слабость. Здесь за неё платят.
— И как вы... — голос не слушался, — как вы собираетесь меня наказывать? Выговор?
— Нет.
Его рука спустилась с моего виска — по щеке, по шее, к ключице, — и легла мне на горло. Не сжимая. Просто легла, тёплой ладонью, большой палец сбоку, и я почувствовала, как под его пальцами колотится мой собственный пульс, быстро, часто, выдавая меня с головой.
— Вчерашнего не было, — напомнила я шёпотом. Последняя попытка. — Вы сами сказали.
— Не было, — согласился он. — И этого не будет.
И его вторая рука легла мне на бедро.
Он развернул меня — спиной к себе, лицом к столу, — и положил ладонь мне между лопаток, и наклонил, несильно, так что мне пришлось опереться руками на столешницу. Я стояла, согнувшись над его столом, и он стоял вплотную сзади, и я чувствовала его всего вдоль спины.
— Что вы делаете, — выдохнула я.
— Учу вас.
Его рука прошла по моему бедру вниз, к краю юбки, и медленно потянула ткань вверх. Я должна была остановить его. Я знала, что должна, — голова кричала мне это, — но тело моё уже плавилось, уже подавалось, и когда его ладонь легла на голую кожу бедра, я услышала собственный вздох, и он был совсем не про «остановитесь».
Он не спешил.
Вот что было невыносимо — он никуда не спешил. Он вёл ладонь по внутренней стороне бедра, вверх, туда, где кожа тоньше всего, и там останавливался, и вёл обратно вниз, и снова вверх, чуть выше, и с каждым разом я всё сильнее подавалась назад, к нему, сама, не в силах удержаться, и с каждым разом мне всё меньше хотелось, чтобы это кончалось.
— Скажите «нет», — сказал он мне на ухо. — И я перестану. Прямо сейчас.
Я молчала.
— Одно слово, Хартли. Скажите его.
Я не сказала.
Я стояла, согнувшись над его столом, с задранной юбкой, с его дыханием у своего уха, и знала, что стоит мне произнести одно короткое слово — и всё закончится, он отпустит, я уйду. И я не произносила его. Я вцепилась в край стола и молчала, и это молчание было громче любого «да».
— Вот, — сказал он тихо, с чем-то похожим на удовлетворение. — Вот и вся ваша твёрдость.
Его пальцы скользнули между моих ног — поверх белья, — и я дёрнулась и застонала, и он замер.
— Мокрая, — сказал он.
И в его голосе не было ни насмешки, ни холода. Он сказал это тихо, глухо, севшим голосом — как человек, которого то, что он нашёл под своей рукой, самого лишает опоры. Он это обнаружил, и это его достало, и я услышала, как у него сбилось дыхание, и как он на секунду прижался ко мне сзади всем телом, будто не смог удержаться, — и я почувствовала, как он твёрд, и от одного этого у меня потемнело в глазах.
Он отодвинул тонкую ткань в сторону.
И коснулся меня — там, где я вся горела, — и повёл пальцем, медленно, точно, и сразу нашёл то место, от которого у меня подкосились ноги, будто знал заранее каждое моё движение.
Я осела на локти.
Голова у меня работала.
Она сообщала мне по пунктам: дверь заперта, жалюзи опущены, я согнута над столом директора с задранной юбкой, я только что играла против банка, а теперь позволяю ему это, и кодекс, и увольнение, и что я ничья, помнишь, ты ничья, — а тело в это время подавалось назад, к его руке, само, требуя больше, и я слышала свои собственные звуки, тихие, просящие, и не могла их остановить.
Он вёл меня к краю.
Медленно, точно, чувствуя каждое моё движение: там, где я замирала, он давил чуть сильнее, там, где становилось слишком, отпускал. Он не брал своё — он не думал о себе. Он вёл меня, читал меня, доводил, и это было в сто раз хуже, чем если бы он просто меня использовал, потому что это была не грубость, это было внимание, невыносимое, точное внимание к тому, где мне хорошо.
Второй рукой он собрал мои волосы и намотал на кулак — не дёргая, просто держа, — и от этого меня выгнуло, и я вжалась щекой в холодную столешницу, и застонала в неё.
— Тише, — сказал он. — За стеклом люди.
— Тогда перестаньте, — выдохнула я, не веря сама себе, потому что «перестаньте» было последним, чего я хотела.
— Не перестану, — сказал он. — И вы не хотите, чтобы я переставал. Скажите, что не хотите.
Я замотала головой, вжатой в стол.
— Скажите.
— Не хочу, — прошептала я. — Не переставайте. Пожалуйста.
— Вот, — сказал он, и в голосе у него была тьма. — Вот теперь честно.
И он ускорился.
Я почти дошла.
Я почувствовала, как оно поднимается — низко, от копчика, тугой горячей волной, — и подалась к нему, и застонала громче, и всё во мне сжалось перед —
он убрал руку.
Совсем.
Я вскрикнула — от неожиданности, от того, как всё оборвалось, — и он поймал меня за бёдра, удержал согнутой над столом, и наклонился, и сказал мне на ухо, тихо, ровно, снова наглухо закрывшись:
— Вот что бывает, когда вы даёте слабину.
Я задохнулась.
— Вы... вы не можете...
— Вы остаётесь ни с чем, — сказал он. — Как ваш Абади остался бы, если бы вы не влезли. Вы дали ему надежду, а потом её отняли бы правила. Я просто показал вам, как это чувствуется.
Он отпустил меня и отступил на шаг.
Я выпрямилась, дрожа, вся, на грани, с колотящимся между ног пульсом, которому не дали разрешиться, — и это было мучительно, физически мучительно, и он это знал, и сделал это нарочно.
Я одёрнула юбку трясущимися руками.
И обернулась к нему, и хотела что-то сказать — злое, обиженное, — и не смогла, потому что увидела его лицо.