Миша не отвернулся.
Он заставил себя досмотреть до конца, до той минуты, когда всех троих связали и посадили у стены, и потом всю жизнь помнил, что заставлять себя пришлось.
Толпа не двинулась.
Она стояла и смотрела, и это продолжалось секунд двадцать, и Миша чувствовал, как эти секунды идут через него.
Потом кто-то в задних рядах повернулся и пошёл к оврагу.
За ним ещё двое. Потом сразу человек тридцать. Через четверть часа на выгоне оставалось меньше половины, а к пяти часам — десятка три, и это были уже не участники, а зрители: бабы с вёдрами, которые так и не поняли, что случилось, и мальчишки.
Ни одного выстрела.
— Вот и всё, — сказал Федот, вытирая руки о штаны. — Ваше высочество, вы бы сели. Вы белый.
* * *
Объявление висело на волостном правлении.
Миша прочёл его дважды и на втором разе поймал себя на том, что перестал понимать с середины.
«Ввиду появления заболеваний холерного свойства предписывается населению неукоснительно соблюдать нижеследующее, а именно: воздерживаться от употребления сырой воды из источников, признанных подлежащими закрытию по распоряжению подлежащего начальства, о каковых источниках объявляется особо, равно как и от употребления в пищу овощей и плодов, не подвергшихся надлежащей термической обработке…»
— Кто это писал?
— Из губернии прислали, — сказал Бабин.
— А какие источники закрыты?
— Про то объявляется особо.
— Объявили?
Бабин помолчал.
— Нет, ваше высочество.
Второе выяснилось к вечеру, от Тарусова, который вернулся из Сычёвки чёрный от пыли и злой.
— Хоронят ночью, — сказал он. — По правилам. Известью, отдельно, за околицей, быстро. И правильно хоронят, я сам так велю, потому что иначе через неделю будет вдесятеро.
Он сел и стянул сапог.
— Только приезжают в темноте, забирают и увозят. Родню не пускают. Куда положили — не говорят. Батюшку не зовут, потому что некогда.
— И?
— И баба остаётся при том, что у неё мужа увезли неизвестно куда и неизвестно куда дели. — Тарусов посмотрел на него. — Вот вам и колодцы.
Третье принёс Аркадий, поздно, в одиннадцатом часу.
— Нашёл, — сказал он. — Сидит в кабаке у Мироновой, третий день говорит.
— Кто?
— Стёпка Косой, бывший сиделец у Пантелеева, потом ходил при лабазе. Ему платят два рубля в неделю.
— За что?
— За разговоры, — сказал Аркадий. — Он в кабаке говорит, что известь эту привезли не от болезни, а чтобы землю портить, и что чай на кухне варят с порошком, и что кого свезут в барак, тот не выйдет. Больше ничего не делает. Сидит и говорит.
— Кто платит?
Аркадий помялся.
— Через третьи руки. Тому, кто ему платит, платит приказчик. А приказчик у Федосеева служит.
— У Федосеева.
— У приказчика, — уточнил Аркадий. — Гаврила Емельянович в Рыбинске, и всякий вам скажет, что приказчик сам от себя.
Миша долго молчал.
— Зачем ему это?
— А чтобы проверка не дошла, — сказал Аркадий. — Пока у вас тут бунт, вам не до складов. Он же не бунт заказывал. Он два рубля в неделю заказывал.
Он подумал.
— Я так полагаю, ваше высочество, он сейчас сам сидит и трясётся. Одно дело языком чесать, а другое — когда керосин.
Стёпку Косого взяли ночью, и он на первом же допросе сказал всё, включая имя, и от имени толку не было ровно никакого, потому что тот, кого он назвал, сказал, что Стёпка врёт, а свидетелей не нашлось.
Батюшку придумал Кузьма.
Он сказал это между делом, у котла, ни к кому не обращаясь, вытирая руки:
— Вы бы батюшку позвали.
— Куда?
— Хоронить. — Кузьма пожал плечами. — Ваше высочество, они не бунтуют. Они хоронить хотят. Мужику всё равно, в какую яму его положат, лишь бы отпели и лишь бы место показали. У меня в семьдесят третьем брата так свезли; мать до смерти считала, что он непогребённый.
Порядок написали в ту же ночь, в четыре пункта, и вышел он короче губернского объявления в шесть раз.
Хоронят по-прежнему быстро и с известью. Место записывают в книгу и говорят родне вслух. Отпевает священник — у могилы, без выноса. Родне показывают лицо покойного из-за перегородки, прежде чем закроют.
Тарусов возражал против четвёртого пункта двадцать минут.
— Это опасно.
— Насколько?
— Не знаю, — честно сказал Тарусов. — Не думаю, что от одного взгляда через сажень заразишься. Но я не знаю.
— А насколько было опасно то, что вышло сегодня на выгоне?
Тарусов посмотрел на связанных мужиков у стены и махнул рукой.
* * *
Типографию искали до полуночи.
В Козлове их было две: при управе, где ключ у секретаря, и частная, Ремизова, где ключа не было ни у кого, потому что там ночевал наборщик.
— Наборщик не поможет, — сказал Аркадий. — Наборщик наберёт что дадите, а дать нечего.
— Как нечего? У меня написано.
— Написано, — согласился Аркадий. — Я читал, ваше высочество. Не в обиду. — Он потоптался. — Тут человек нужен. Есть один. Он у Ремизова корректуру правит и в «Козловском листке» писал, который позапрошлый год закрыли.
— Веди.
Ефим Родионович Реутов явился в час ночи, в пиджаке, надетом поверх ночной рубахи, и с совершенно трезвым и очень злым лицом.
Ему было двадцать семь. Длинный, сутулый, с рыжеватой бородкой, отпущенной, судя по всему, чтобы выглядеть старше, и с той особенной наглостью в глазах, какая бывает у людей, которым уже нечего терять по мелочи.
— Читайте, — сказал Миша и подал два листа.
Реутов взял.
Он читал стоя, быстро, на второй минуте начал шевелить губами, а на третьей поднял глаза.
— Это не листок, — сказал он. — Это молебен с цифрами.
— Объясните.
— Извольте. — Он положил листы на стол. — «Ввиду благоугодного попечения». Кто это станет читать? «Настоящим доводится до всеобщего сведения». До чьего сведения? Тут ни одного человека нет. Тут одни ведомства.
— Дальше.
— Дальше вы пишете, что вода из таких-то колодцев к употреблению не допускается. — Он ткнул пальцем. — А где написано, откуда её брать? Вы у бабы отняли колодец и не сказали, куда идти с ведром. Она пойдёт к тому же колодцу, потому что ей сегодня варить.
Миша молчал.
— И третье, — сказал Реутов. — У вас тут нигде нет фамилии. Ни одной. «Надлежащим начальством», «подлежащими лицами». Кто отвечает-то?
— А если я поставлю фамилию?
— Тогда, — сказал Реутов, — это прочтут.
Миша сел и придвинул чистый лист.
— Садитесь. Диктую по пунктам, вы правите. Первое: где заболели. По сёлам, поимённо, без «в некоторых местностях».
— Числа?
— Числа. Второе: какие колодцы закрыты и откуда брать воду, с указанием, куда идти и сколько вёрст.
Реутов писал.
— Третье. Сколько мест в бараке свободно. Каждый день.
— Зачем?
— Затем, что пока никто не знает, есть ли места, все думают, что мест нет.
— Дальше.
— Четвёртое. — Миша помолчал. — Сколько человек привезено в барак и сколько вышло оттуда живыми. С разбивкой: которых привезли в первые сутки от начала болезни и которых на третьи и позже.
Реутов положил перо.
— Это вы напечатаете?
— Это я напечатаю.
— А если цифра выйдет скверная?
— Она выйдет скверная, — сказал Миша.
Реутов смотрел на него довольно долго.
— Пятое, — сказал он наконец, сам. — Куда жаловаться. С адресом, с часами приёма и с фамилией того, кто принимает.
— Согласен.
— И шестое, которого у вас нет и не будет, если я не скажу. — Он взял перо обратно. — Что делать, если в доме заболели, а до барака двадцать вёрст. Потому что до барака двадцать вёрст, ваше высочество, и это самая частая беда, и никакой ваш листок этого не переменит.
Он дописал строку и отодвинул лист.
— Теперь моё условие.
— Слушаю.
— Я согласен. Работать буду, править буду и печатать вам это стану хоть каждую ночь. — Он говорил ровно. — В тот день, когда мне велят не печатать проверенный факт, я уйду. Говорю вам это сейчас, чтобы после не было разговора про неблагодарность.