Отец. Увидев его вблизи, я почувствовала не вспышку памяти, а леденящую волну отторжения. Его лицо, багровое от сдержанной ярости, маленькие, запавшие глаза, полные не отцовской любви, а собственнической злобы. Рядом с ним Кирьянов, щегольски одетый, с холодной, насмешливой улыбкой на тонких губах. Его взгляд скользнул по мне, как по товару на ярмарке: оценивающий, циничный, голодный.
Их глаза встретились с моими. В глазах Ростовцева вспыхнула надежда — узнал! — но тут же погасла, сменившись растерянным бешенством. Потому что я смотрела на них не как дочь на отца и невеста на жениха. Я смотрела как на чужих. Что, в сущности, и было правдой.
— Прошу всех занять места, — раздался голос судьи, сухой и безличный. — Приступаем.
Церемония началась. Сначала слово дали Ростовцеву. Он говорил громко, с пафосом, изливая потоки фальшивого отцовского горя.
— … похищена, запутана, возможно, под воздействием зелья или гипноза! Мы требуем вернуть нашу кровинушку, нашу Анастасию, в лоно семьи!
Кирьянов добавил несколько фраз о «поруганной чести», о «долге». Его речь была отточенной, ядовитой, рассчитанной на то, чтобы выставить Николая похитителем и развратником.
Потом настал черед Николая. Он встал, и его присутствие сразу заполнило комнату: не криком, а спокойной, железной уверенностью.
— Выслушав истцов, — начал он, и его голос, чуть хрипловатый после болезни, резал тишину, как сталь, — я вынужден напомнить факты. Эта девушка найдена мной в лесу, полузамерзшей, без памяти. Только имя. Она назвалась Лизой. С тех пор она стала не обузой, а ценнейшим человеком в моем хозяйстве. Она обладает знаниями, которых нет ни у одного агронома в уезде. Она спасла от гибели мое стадо. Она… — он сделал крошечную паузу, глядя прямо на Ростовцева, — она не похожа на ту тихую, болезненную барышню, которую вы, Алексей Семеныч, проиграли в карты, чтобы списать долги.
В зале ахнули. Предводитель дворянства выпрямился в кресле. Судья поднял бровь. Ростовцев побагровел.
— Клевета! — закричал он. — Грязная клевета!
— Факты, — холодно парировал Николай. — Свидетели той игры есть. Их можно вызвать.
Наступила тяжелая пауза. Судья прокашлялся.
— Обвинения серьезные. Но нам нужно установить личность.
У истцов оказался свидетель. Мадемуазель Клер, гувернантка барышни Ростовцевой.
В зал вошла пожилая женщина в строгом темном платье, с острым, умным лицом. Она подошла ко мне медленно, изучающе. Ее глаза, серые и внимательные, впились в мои.
— Барышня, — тихо сказала она по-русски, но с сильным французским акцентом. — Простите за беспокойство.
Потом, чуть громче, обращаясь к залу, но глядя на меня:
— Я воспитывала Анастасию Алексеевну с пяти лет. Я знаю каждую ее привычку, каждую черточку.
Она сделала паузу, и в ее голосе прозвучала неподдельная, горьковатая ностальгия.
— Мадемуазель, — снова обратилась она ко мне, но теперь по-французски, быстрым, певучим шепотом, который был явно рассчитан только на мои уши. — Souviens-toi du petit banc sous le vieux chêne, où tu lisais tes premiers romans…
Она смотрела мне в глаза, ища хоть искру узнавания, хоть тень воспоминания. В зале замерли.
Я медленно покачала головой. Не потому что старалась, а потому что эти слова ничего во мне не задели. Ничего. Они были просто красивым набором чужих звуков.
— Я не понимаю, — сказала я четко, по-русски. — Я не говорю по-французски.
По гувернантке будто ветром пахнуло. Она отступила на шаг, ее лицо стало пепельно-серым. Она обернулась к Ростовцеву, и в ее взгляде было не торжество, а ужас и растерянность.
— Мсье… — ее голос дрогнул. — Это… это не она. У Анастасии было иное выражение. Она бы… она бы отозвалась. Наше тайное место… она бы вспомнила.
— Врешь! — рявкнул Ростовцев, но в его крике уже слышалась паника. — Она притворяется! Запугана!
— Нет, — гувернантка покачала головой, и теперь она смотрела на меня с каким-то болезненным интересом. — Это не притворство. Это… другая душа. Я не могу объяснить. Но это не Анастасия.
Судья переспросил, делая заметку:
— Вы утверждаете, что это не ваша воспитанница?
— Утверждаю, — тихо, но неоспоримо сказала гувернантка. — Лицо… черты… удивительно похожи. Но человек внутри другой. Совершенно.
В зале поднялся гул. Предводитель дворянства что-то бормотал, качая головой. Кирьянов яростно шептался с Ростовцевым.
Тут встал судья.
— Мадемуазель, — обратился он ко мне. — Вы заявляете, что не знаете французского. Но это еще не доказательство. Любой может так сказать.
Я кивнула, чувствуя, как адреналин начинает гудеть в висках. Пришло время.
— Вы правы, ваша честь, — сказала я, и мой голос прозвучал удивительно спокойно. — Любой может сказать, что не знает языка. Но я сказала, что не знаю французского. Я не говорила, что не знаю других языков.
Он насторожился.
— Например? — спросил предводитель дворянства, явно заинтригованный.
— Например, английского. Или немецкого, — ответила я. — Ваша Анастасия владела этими языками?
Ростовцев и гувернантка переглянулись. По их лицам было видно, что нет.
— Нет, — вынужден был признать Ростовцев сквозь зубы. — Французского было достаточно.
— Тогда, может быть, — мягко сказала я, — позволите продемонстрировать?
И, не дожидаясь разрешения, я перешла на английский. Чистый, школьный, но абсолютно свободный. Я говорила о погоде, о Лондоне, простые и заученные когда-то в другой жизни фразы. Потом, почти не переводя дыхания, перешла на немецкий: такой же ровный, без акцента, с правильной грамматикой. Я рассказала короткую, бессмысленную историю о кошке на окне и снеге за стеклом, первое, что пришло в голову.
В зале воцарилась полная тишина. Даже Николай смотрел на меня с немым изумлением. Я никогда не говорила с ним на других языках. Зачем?
Гувернантка стояла, широко раскрыв глаза. Она медленно покачала головой.
— Нет… Ничего подобного… Настя… она с трудом осваивала французскую грамматику. Эти языки… она их никогда не слышала.
— Но это же можно выучить! — взвизгнул Кирьянов. — Тайно! Она могла брать уроки!
Тут встал еще один свидетель: пожилой, нервный мужчина, представленный как учитель музыки Анастасии Ростовцевой.
— Я преподавал барышне игру на рояле семь лет, — сказал он, волнуясь. — Она была… не очень способной. Пение… о, с вокалом были большие проблемы. Голос слабый, фальшивый.
Он посмотрел на меня.
— А вы… вы умеете петь? Играть?
— Не на рояле, — честно сказала я. — Но если есть гитара…
По знаку Николая сторож Ефим принес старую, потертую гитару. Я взяла ее в руки. Пальцы сами нашли аккорды: мышечная память из далекого студенческого прошлого, походов у костра, долгих вечеров в общежитии под гитару. И заиграла вступление к «Yesterday».
Я запела. Тихо, почти для себя, глядя не на судей, а куда-то внутрь, в ту щель между временами, откуда пришла эта музыка.
Yesterday, all my troubles seemed so far away…
Голос мой звучал негромко, без претензии, чуть дрожал от волнения, но мелодия лилась чисто. Это были не дворцовые рулады, не романс. Это была простая, печальная история потери и ностальгии по тому, чего уже не вернуть. Слова о вчерашнем дне, который внезапно стал недоступен, о тени, нависшей над всем, были сейчас обо мне. О Лизе. Об Анастасии. О любой потерянной душе.
— Why she had to go, I don’t know, she wouldn’t say…
Когда последний аккорд замер в гробовой тишине зала, первым пришел в себя учитель музыки. Он вскочил, его лицо выражало не возмущение, а полнейшее, потрясенное недоумение.
— Но… это же совершенно… — он запнулся, ища слова, и широким жестом указал на гитару. — Рояль! Анастасия Алексеевна училась на рояле! Классическая школа, правильная постановка рук, этюды Бургмюллера, сонатины Клементи, вот ее уровень! А это… — Он снова умолк, будто столкнулся с чем-то непостижимым. — Этот инструмент… гитара… это же для садов, для цыган! И манера… не по нотам, а по слуху, как у странствующего музыканта!