Ветер бил в лицо. Поле, лес, снег — все промелькнуло залихватской каруселью. Никаких камер, гримерок, режиссеров. Все было настоящее. Слишком настоящее. От этой мысли стало еще страшнее.
Потом дом. Большой, деревянный. Суета.
— Пелагея! Бери людей, живо! — крикнул мой спаситель.
На крыльцо выбежала пожилая женщина в темном платье и белом чепце. Увидев меня, она испуганно закрестилась.
— Батюшки-светы, барин, кого это ты?..
Объяснений не последовало. Меня, как куль, передали с рук на руки.
— Отогревать. Потихоньку. И смотреть в оба, — бросил на прощание мужчина и, кажется, ушел.
Меня понесли по темным сеням, вверх по скрипучей лестнице, в комнату. Пахло деревом, воском и чем-то печным.
— Ну-ка, ну-ка, родимая, — засуетилась вокруг меня та самая Пелагея. — Совсем заледенела, бедовая. Анютка, воды горячей! Мавра, простыни сухие!
Меня посадили на стул. Руки дрожали так, что я не могла их удержать. Пелагея, не церемонясь, принялась стягивать с меня грязные лохмотья.
— Н-не надо… — попыталась я запротестовать, но голос был слабый, а ее руки твердые и быстрые.
— Молчи, молчи, — отрезала она. — Сама видать не можешь. В этой грязище да на холоде еще час и конец. Смерть свою снимай, милая.
Одежда, грубая и влажная, отпала. Я сидела, сгорбившись, пытаясь прикрыться руками. Мне было стыдно, неловко и безумно холодно даже в теплой комнате.
— Ишь ты, косточки-то одни, — покачала головой Пелагея, оглядывая меня быстрым, оценивающим взглядом. — И кожа… белая-то какая. Не работница. И руки… не труженицы.
Она что-то подозревала. И это было видно.
Потом принесли таз с водой. Пар от нее поднимался белым облаком.
— Мыться будем, — объявила Пелагея, доставая кусок серого, сильно пахнущего мыла.
Я взглянула на воду, на мыло. Инстинктивно поднесла руку к тазу, чтобы проверить температуру.
— Горячо? — спросила я, и мой голос прозвучал хрипло, но уже четче.
Пелагея на секунду замерла, уставилась на меня.
— Тепленькая, не обожжешься, — сказала она медленно, как будто удивляясь самому факту моего вопроса. — Чего проверяешь? Небось, мыться-то умеешь?
Я кивнула, не находя слов. Она намочила тряпку, натерла ее мылом и без лишних нежностей принялась оттирать мне лицо, шею, руки. Грязь сходила полосами, обнажая кожу. Я смотрела на свои руки в тазу. Чужие руки. Длинные пальцы, тонкое запястье. У меня заныло в груди.
Пелагея мыла молча, только иногда цокая языком.
— И как ты, голубушка, в таком виде по оврагам оказалась? — спросила она наконец, не глядя на меня. — Барин говорит, ты Лизой зваться изволила. Лизонька, значит?
— Лиза, — поправила я машинально. — Меня зовут Лиза.
Мысль пронеслась, ясная и холодная: «Это не съемки. Все слишком натурально. Это другое время. Какой век? Царская Россия, судя по всему. Если я скажу правду — меня или в сумасшедший дом упекут, или на костре сожгут как ведьму. Хотя нет, тогда уже инквизиции не было, но что взять с холопов. Значит, нужно играть. Их правила. Их реальность. А моя правда сейчас — смертельно опасна».
— Ну, Лизонька, — она не обратила внимания на поправку. — Родня-то у тебя есть? Где дом-то твой?
Я замялась, стараясь выглядеть потерянной, хотя в голове ясно стоял план: «Не помню» — мой единственный козырь. Моя память была полна знаниями о другом мире, но совершенно пуста о прошлом этого тела и о том, как я здесь оказалась.
Было только мое имя, настоящее. И фамилия — Серебрянская — которая сейчас звучала бы здесь дико и могла навлечь бесконечные, опасные расспросы. Нет. Только имя. И больше пока ничего. И дикий страх — не только от потери почвы под ногами, но и от понимания, что любое неверное слово может все разрушить.
— Не помню, — прошептала я, намеренно делая голос слабым, а взгляд отстраненным, будто заглядывая внутрь пустоты. — Ничего не помню. Только… что я Лиза.
Пелагея остановилась, тряпка замерла у моего плеча. Она посмотрела на меня пристально, испытующе. В ее глазах промелькнуло то самое подозрение, смешанное с жалостью.
— Ничегошеньки? — переспросила она тихо. — Ни отца, ни матери? Ни откуда?
— Ничего, — повторила я, и голос дрогнул. От бессилия, от страха, от этой полной потери. И от того, что приходится лгать, чтобы выжить.
Пелагея тяжело вздохнула.
— Господь с тобой, — пробормотала она, снова заскрипев тряпкой. — Ум-то, видно, от холода помутился. Шок, значит. Бывает.
Помывка продолжалась. Меня обтерли грубым, но сухим и теплым полотенцем, закутали в простыню, а потом в длинную, немодную, но чистую ночную рубаху. Потом подали какую-то мутную жидкость в чашке: бульон, пахло курицей и лавровым листом. Я выпила залпом, обжигая язык. Жар разлился по телу, и дрожь понемногу стала отступать.
Меня уложили в постель. Кровать была широкая, с высокой спинкой. Матрас казался непривычно жестким, набитым, наверное, сеном. Но одеяло было тяжелое, шерстяное, и под ним наконец-то стало по-настоящему тепло.
Пелагея поставила на тумбочку у кровати масляную лампу. Пламя колыхалось за стеклом, отбрасывая на стены огромные, пляшущие тени.
— Спи, — сказала она коротко, поправляя одеяло. — Утро вечера мудренее. А завтра… разберемся.
Она хотела уйти, но задержалась в дверях, еще раз оглядев меня своим острым взглядом.
— И не вздумай тут по ночам шастать, — добавила она уже строго. — Барин не любит, когда без спроса шляются. Да и тебе покой нужен.
Дверь закрылась. Я осталась одна. В странной комнате. В чужом теле. В мире, который, судя по всему, отстал от моего на добрую сотню лет.
Я прислушалась. За стеной поскрипывали половицы, доносились приглушенные голоса. Где-то далеко лаяла собака. Наверное та самая, рыжая.
Я стиснула кулаки под одеялом. Все внутри сжималось от ужаса. Но вместе с теплом и едой вернулась какая-то тень мысли, островка сознания. Выжить. Сначала нужно выжить. А потом… потом разберусь. Как разберусь, понятия не имела. Но отступать было некуда.
Я закрыла глаза, пытаясь прогнать дрожь, которая шла уже не от холода, а от осознания всей безумности происходящего.
Глава 3
Вечерние дела
(Николай Каменев)
Отдав Лизу, как она назвалась, в заботливые и ворчливые руки Пелагеи, я наконец позволил себе расслабиться. Адреналин уходил, оставляя приятную усталость в мышцах и ту самую легкую дрожь в коленках, что всегда накатывает после резкой скачки и неожиданности. В прихожей пахло мокрой собачьей шерстью, снегом и воском. Шайтан, довольный, уже растянулся на своем коврике.
— Ладно, лежебока, — бросил я ему, снимая промокшую насквозь шапку и швыряя ее на вешалку. — Отдыхай. Заработал.
Он лишь пошевелил ухом.
Я поднялся в свои комнаты: спальню и кабинет, что располагались на втором этаже. Дом, построенный еще дедом, был просторным, с высокими потолками, и зимой в нем гуляли сквозняки, но мои покои Пелагея всегда держала в образцовом тепле. Печь в углу мягко потрескивала.
Скинув промокший охотничий сюртук и сапоги, я умылся ледяной водой из кувшина: привычка, оставшаяся со службы. Переоделся в сухое: простые шерстяные брюки, мягкую льняную рубаху, теплые носки. Одежда была не щегольская, но добротная, удобная. В кабинете налил из графина рюмку водки, выпил залпом. Огонь разлился по жилам, завершая процесс отогрева.
Спустился вниз, в столовую: с большим дубовым столом, буфетом и видом в парк. Сейчас за окном уже сгущались синие декабрьские сумерки.
На столе, под льняной салфеткой, меня ждал незамысловатый, но сытный ужин холостяка: тарелка щей, гречневая каша с грибами, кусок холодной отварной телятины, соленый огурец да ржаной хлеб. Свой, с моей же мельницы.
Я ел не торопясь, методично, читая свежий номер «Русского слова», что привезли из города. Новости были тревожные: забастовки в Питере, речи в Думе, царь где-то в Царском… Мир за пределами Каменевки будто раскачивался на волнах. Я отложил газету. Моя вселенная была здесь: земля, урожай, скот. И теперь — загадочная девушка наверху.