Я слушал, не перебивая. Давал выплакаться. А внутри уже строились холодные, расчетливые планы. Узнать все про Ростовцевых. Про долги, про связи, про этого поручика-жениха. Найти слабые места. Бить на опережение. Их же оружием: деньгами, влиянием, грязными секретами.
Когда она замолчала, иссякла, я заговорил, и голос прозвучал спокойно, ровно:
— Хорошо. Теперь мы знаем, с кем имеем дело. Я все про них узнаю. А ты… ты будешь вспоминать. Не для того, чтобы вернуться. А для того, чтобы знать, где бить. Чтобы, если придется, раздавить.
Она подняла ко мне заплаканное лицо: потерянное, детское.
— Но я — Лиза. Правда?
Я обхватил ее лицо ладонями, заставил встретиться со мной взглядом. В этот миг во мне не осталось ни капли сомнений. Пусть ее кровь — их. Ее душа, ее воля, ее упрямый, светлый ум были отвоеваны у холода, у смерти, у прошлого. Мои. В моем взгляде горела не просто уверенность, а обет. Молчаливая, нерушимая клятва.
Так мы сидели, может, минут десять. Потом ее дыхание выровнялось, тело стало тяжелым. Я осторожно высвободился, уложил ее на подушку, накрыл одеялом до подбородка. Потом отодвинул стул поближе к кровати и сел.
Свеча на комоде догорала, отбрасывая на стену мою огромную, нелепую тень. Я смотрел на нее. На спящее, наконец-то спокойное лицо.
И думал.
Вот она, моя загадка. Не Анастасия Ростовцева, невеста, сбежавшая от жениха. Которая так испугалась этого похотливого щеголя Кирьянова, что бросилась в зимний лес, лишь бы не достаться ему. Она не капризничала. Она бежала, спасая свою жизнь. Ту жизнь, которую потом, здесь, выстроила заново. Из навоза, старых стекол и своего упрямства.
Я видел эту Лизу. Ту, что командовала Фомичем, спорила со мной о бактериях, растирала ягнят. И видел эту, вот эту, что только что билась в истерике от страшного сна. И понял: это один и тот же человек. Просто там, в прошлом, ее хотели сломать. А здесь ей дали шанс стать собой. И она им воспользовалась.
Информация, которую привезет Анисим, станет оружием. Найдем долги Ростовцева –пригвоздим. Найдем темные делишки Кирьянова — припугнем. Если понадобится, поднимем все связи, вплоть до губернатора. А если этот щеголь вздумает действовать силой, мои мужики встретят его дубинами. Усадьба теперь крепость. А я в ней — комендант.
Я поднялся со стула, поправил одеяло, которое она скинула во сне. Постоял еще немного, глядя на нее.
— Спи, Лизонька, — сказал тихо. — Пока я жив, твое место здесь. И имя твое — Лиза. Запомни это.
Я погасил свечу и вышел, притворив за собой дверь. В коридоре было темно и тихо. Но тишина эта была уже другой. Не напряженной, а твердой. Как мое решение.
Глава 24
Картошка, пар и тихий разговор
Утро после визита «гостей» выдалось каким-то неестественным, вымученным. Тишина в доме была натянутой, как струна перед тем, как лопнуть. Даже Пелагея ходила на цыпочках, а в ее взгляде, кинутом на меня через стол, читалось уже не прежнее подозрение, а сложная смесь жалости и тревоги: «Вот, мол, до чего довела барина твоя диковинность». И ведь, по совести, она была права. Но винить себя у меня не было ни сил, ни желания, только злость. Холодная, острая, как ледяная сосулька.
Николай Сергеевич спустился позже обычного. Лицо у него было еще бледным, но уже без вчерашнего лихорадочного румянца. Однако старый враг — кашель — еще не сдавался полностью. Не тот рвущий грудь, а глухой, остаточный, булькающий где-то глубоко внутри. Именно такой, самый коварный: можно махнуть рукой, а он — хвать! — и опустится ниже.
Он сразу ушел в кабинет, и вскоре оттуда послышались голоса. Не Анисима Ивановича — управляющий, как я потом от Пелагеи узнала, уехал затемно по барскому поручению, — а Степана и кого-то еще из старших дворовых. Отрывистые, приглушенные приказы доносились сквозь дверь:
— … смена у ворот… факелы ночью…
Сердце щемило. Он же только-только встал на ноги после бани. А тут ночной скандал, стресс, недосып. Если запустить этот кашель, все может вернуться. И тогда конец. Всем планам. И мне в первую очередь.
Когда Степан, мрачный и сосредоточенный, вышел, я не стала стучаться. Просто вошла в кабинет.
Он сидел за столом, перебирая какие-то бумаги. Услышав шаги, поднял голову. Взгляд был усталым, но ясным.
— Опять лечить собралась? — спросил он, и тут же его плечи слегка вздрогнули от сдержанного, но глубокого покашливания.
— Именно, — ответила я, не смущаясь. — И не вздумайте отказываться. Если вы сляжете снова, кто тогда будет этих… в шинелях от порога отгонять? Спасать от… — я сделала паузу, глядя ему прямо в глаза, — от злой участи с…
Я не договорила. Договорить было страшно. Но он и так понял. По его лицу пробежала тень не раздражения, а чего-то другого. Усталого признания.
— Пустяки, — буркнул он, отводя взгляд. — Почти прошло. Баня сделала свое дело.
— Почти — не значит полностью. Остаточное воспаление штука опасная. Нужно добить. Паром.
Он нахмурился
— Опять баню?
— Нет, полегче. Картошку подышать. Простейшее дело, — я уже поворачивалась к двери. — Я поставлю варить. А вы пока в столовой ждите.
На кухне Мавра с Анютой перешептывались у печи. Увидев меня, замолчали. В их глазах был тот же немой вопрос, что и у Пелагеи.
— Мавра, дайте мне большую кастрюлю и штук шесть картофелин. Крупных, в мундире.
Кухарка удивленно подняла брови, но послушно полезла в корзину.
— Вам, барышня, картошки отварить? К обеду еще рано.
— Нет, для барина. Лечебная процедура.
Пока я мыла и бросала в воду картошку, ставя в печь, на кухню зашла Пелагея. Она молча наблюдала, как я ставлю на стол глиняный горшочек с уже настоявшимся травяным сбором, грею мед, достаю бутыль с хлебным вином и чистую льняную тряпицу.
— Это все ему? — наконец спросила она.
— Все. Сначала пар над картошкой, чтобы остатки мокроты размягчить и выгнать. Потом чай с медом — противовоспалительное. Потом сироп луковый, чтобы горло смягчить. А вечером, для верности, можно компресс спиртовой на грудь, если кашель не уйдет.
Я говорила четко, как на лекции, сама удивляясь своей уверенности. Пелагея покачала головой, но в ее взгляде появилось одобрение.
— Заботливая ты, Лизонька-травник. Видно, что по-настоящему, — она помолчала. — Ты его… не слушайся, коли отнекиваться станет.
Я кивнула, с благодарностью глянув на нее. Это «не слушайся» было высшим проявлением доверия.
Когда картошка сварилась, я вылила воду, оставив только пару ковшей на дне, и, накрыв кастрюлю чистым полотенцем, понесла ее в столовую. Николай Сергеевич сидел у камина, пытаясь читать газету, но кашель время от времени вырывался глухим бульканьем.
— Готово, — объявила я, ставя дымящуюся кастрюлю на табурет перед ним. — Наклоняйтесь. И накройтесь вот этой шалью с головой, чтобы пар не улетал. Дышите глубоко, ртом. Пока картошка не остынет.
Николай посмотрел на меня, потом на кастрюлю, покосился на дверь, где в щели мелькнуло любопытное лицо Анюты. Вздохнул, не в знак протеста, а скорее с легкой, усталой улыбкой, и покорно наклонился. Я накинула на его голову и кастрюлю большую шерстяную шаль, создав импровизированную палатку. Из-под нее тут же повалил густой, горячий пар, пахнущий вареной картошкой и… надеждой.
Он закашлялся сначала, но потом дыхание его стало ровнее, глубже. Я слышала, как он вдыхает этот влажный жар. Сама села напротив, наблюдая, как под шалью шевелятся его плечи.
Через десять минут я сняла покрывало. Лицо у Николая было раскрасневшимся от пара, глаза слезились, но дышал он уже свободнее, без той подлавливающей хрипотцы.
— Горячо, — хрипло сказал он, вытирая лицо. — Но… вроде и правда легче. Горло не дерет.
— Теперь чай, — сказала я, наливая в чашку душистый настой. — Пейте медленно. И сироп потом, ложку.
Он покорно выполнял все мои указания, лишь изредка косясь на меня. В его взгляде не было прежней настороженности. Была усталая благодарность. И что-то еще… теплое. То, от чего у меня странно екало под ложечкой.