Послышалось фырканье, стук копыт, голос Никиты, уже изнутри: «Норд, потерпи, красавец, сейчас…» Значит, это стойло вороново коня барина, чью кличку я слышала накануне.
Я невольно сделала несколько шагов к открытым дверям. Оттуда тянуло теплом, паром и густым, сладковатым запахом лошадей, сена и навоза. В глубине, в полосах света из дверей и маленьких заиндевевших окон, мелькали тени.
Никита, стоя у стойла Норда, зачерпнул полную меру из большого мешка и аккуратно, с каким-то даже подобострастием, высыпал ее в ясли. Конь, величественный и спокойный, принял угощение как должное.
Потом конюх, с той же мерой в руке, перешел к следующему стойлу, что было в тени, подальше от входа. Чтобы разглядеть, пришлось прищуриться. Лошадь, стоявшая там, была крупной, темной масти: гнедой, кажется. Но силуэт ее казался каким-то обмякшим, усталым. Рабочая, наверное.
А Никита… его движение изменилось. Он уже не зачерпывал полную меру. Быстро оглянувшись, но не заметив меня, он насыпал зерно на глаз, сэкономив добрую четверть. Порция получилась заметно скромнее. Он высыпал ее и, коротко похлопав лошадь по шее, двинулся дальше, к другим стойлам.
Я отступила назад, в тень за дверным косяком. Аналитический холодок уже бежал по спине. Мой мозг, заточенный на расчеты, прикидывал: вес, нагрузка, энергетическая ценность овса… Да, этой порции могло не хватать. Особенно зимой. Особенно если это система.
Никита, закончив обход, вышел из конюшни, потирая руки. Увидев, что я стою не у навозной кучи, а здесь, снова напрягся.
— Все… в порядке, барышня? — спросил он, и в его голосе прозвучала та самая фальшивая бодрость.
— Все, — ответила я тихо.
Потом, как бы невзначай, сделала шаг внутрь, к тому самому стойлу. Теперь, с близкого расстояния, я могла разглядеть лучше. Кобыла повернула ко мне голову. В ее темных глазах читалась покорная усталость.
Я провела рукой по ее шее, под редковатой гривой. Шерсть была не такой лоснящейся и густой, как у Норда. А когда та потянулась к моей руке, бочком прижавшись к перегородке, под пальцами моей второй ладони прощупывались ребра.
— Красивая, — сказала я, больше для себя. Потом обернулась к Никите. — А чем их, Никита, кормите? Овсом с ячменем? И сколько в день на голову выходит? Хочу прикинуть, какой навоз по качеству будет. От рациона ведь многое зависит.
Вопрос прозвучал абсолютно нейтрально, деловито. Но я видела, как с его лица сбежала последняя тень притворного радушия. Он побледнел, глаза забегали, ища точку для фиксации, но не находя ее.
— Да как… как положено, — забормотал он, отводя взгляд. — По норме. Овса мерка, сена вволю… Барин не обижает. Все как у людей.
— А всем поровну полагается? — спросила я, все так же глядя на него. Мои пальцы все еще гладили теплую шерсть лошади. — Или рабочим меньше, они ж не скачут, а тянут? По логике, им, может, даже больше нужно, силы восполнять.
Тишина повисла густая, тяжелая. Было слышно, как жует Норд. Никита стоял, будто вкопанный. По его лицу было видно, как внутри все переворачивается. Он понял. Понял, что я не просто спрашиваю из праздного любопытства. Я вижу. Я сравниваю. Я, черт возьми, еще и логику применяю.
Он не ответил. Просто резко, почти грубо, кивнул, повернулся и скрылся в глубине конюшни, делая вид, что ему срочно нужно поправить сбрую и заняться сеном. Я медленно отпустила лошадь, вернулась к Степану, который уже опять нагрузил полные ведра.
Степан понес наш пахучий груз обратно к теплице. Я шла сзади, мысленно вернувшись к сцене в конюшне. Я не обвинила его, Никиту. Не пригрозила. Я просто задала два вопроса. Но эти вопросы, прозвучавшие из уст «барышни-агронома», были для него страшнее любого доноса. Он теперь знал, что я знаю. И это знание висело между нами невидимой, колючей проволокой. Фундамент для будущего конфликта был заложен. И пах он отнюдь не свежим сеном, а едкой вонью человеческой жадности.
Глава 16
Тяжелый груз
Мы шли обратно в тягостном молчании. Степан шел впереди, его плечи под тяжестью навоза были напряжены. Коромысло поскрипывало в такт шагам. Я брела следом, утопая в его глубоких следах, и мои мысли крутились, как снежинки в стеклянном шаре.
Никита. Его лицо, внезапно побелевшее, глаза, заметавшиеся по сторонам. Его фальшивая улыбка.
«Барин не обижает. Все как у людей».
Что делать-то, в самом деле? Идти к Николаю Сергеевичу? Вот так, с порога: «Ваш конюх ворует овес»? Смахивало на самый дешевый донос. И кто я такая, чтобы жаловаться? Находка. Приживалка с дырой в памяти.
К тому же, я видела всего один раз. Один раз — не система. Хотя… хватило и одного. Жадный, торопливый жест: недосыпать полную меру. Куда он девал остальное? Спрятал? Отсыпал в свой тайник? Продать или пропить, скорее всего.
В усадьбе явно не было нужды экономить на кормах: я же видела амбар, ломящийся от зерна. Пелагея только вчера хвасталась за столом: «Хлебушко-то наш, батюшкин, с нашей же муки, с нашей ржи!» Нет, здесь было не «не хватает», а «уворовать бы лишнюю горсть». Мелочно, гадко.
И вот из-за этой гадкой мелочи страдала лошадь. Та самая усталая гнедая кобыла. Ее проступившие ребра под шерстью, ее покорный взгляд… Зимой, в холоде, ей нужно больше, а не меньше. Николай Сергеевич, судя по всему, человек строгий, но справедливый: он бы никогда не стал морить голодом рабочих лошадей.
Вот в чем и был подвох. Барин видел каждый день своего Норда: вороного красавца, ухоженного, с лоснящейся шкурой. Конь был полон сил, глаз горел. Глядя на него, любой хозяин успокаивался: «Значит, в конюшне все в порядке. Никита дело знает». И доверял. Доверял человеку, который воровал не бешено, не до скандала, а по мелочи, по чуть-чуть, на самой грани.
Не доводил лошадей до истощения, до падежа, нет, это было бы слишком заметно. Он просто отщипывал от их пайка по крохам, день за днем, зная, что барин, поглощенный хозяйством, не станет лично замерять овес в яслях у каждой рабочей лошади. Пока Норд в порядке, остальных не тронут. А гнедая кобыла? Она просто «не первой свежести», старая, много работает, ну и выглядит соответственно. Удобная, серая, незаметная жертва.
Я терялась в догадках: как поступить. Меня и так-то здесь не все с распростертыми объятиями встретили. Пелагея косо смотрит, Анюта побаивается, мужики за спиной перешептываются. Стоит только слово сказать против своего же, дворового и все. Стану изгоем окончательно. Врага наживу. А Никита не дурак, он найдет, как отомстить. Подбросит что в теплицу, слух пустит, что я сама что-то стащила. Его слово против моего? Кому поверят?
Поговорить с ним? Самоубийство. Он уже загнан в угол. Может и накричать, и толкнуть, а потом заявить, что я сама набросилась, барышня-полоумная. Нет, это не вариант.
Значит молчать? Смотреть сквозь пальцы, как он обкрадывает того, кто дал мне кров? Это было похоже на предательство. Николай доверяет мне, вкладывается в мою авантюру с теплицей, а я знаю, что у него под боком воришка, и молчу. Если правда всплывет позже, а выяснится, что я знала… Меня выставят за дверь, или того хуже.
Голова раскалывалась. Единственный разумный выход, который маячил где-то в тумане, собрать доказательства. Неоспоримые. И сделать так, чтобы правда вскрылась сама, без моего прямого участия. Чтобы я была не доносчиком, а… свидетелем. Или поговорить с кем-то, чье слово здесь что-то значит. Не с барином, а, может, с тем же Анисимом Ивановичем? Или с Пелагеей? Хотя она и сама на меня косится.
«Не сейчас, — решила я про себя, глядя на широкую спину Степана. — Сейчас не время. Нужно укрепиться. Нужно, чтобы теплица дала результат. Чтобы мое слово стало весомым. Чтобы меня слушали не как диковинку, а как специалиста. Тогда… тогда можно будет и о других вещах заговорить».
Мы дотащились до теплицы. Степан с глухим стуком поставил ведра, распрямился, костяшками протер поясницу.
— Куда сыпать, барышня?
— Вот сюда, в этот угол, — показала я на расчищенное место у стены. — Чтобы дозревал. Спасибо, Степан.