Это чувство было таким упоительным, что я не смогла просто уйти. Вместо этого закатала рукава и погрузилась в работу. Сначала проверила термометр, покрутила вентиль заслонки, подбросила в печь полено — держи, держи тепло. Потом принялась за маточники с клубникой: аккуратно, пальцами, рыхлила вокруг них землю, проверяя влажность. Земля была тёплой, живой. Потом перешла к ягнятам: убедилась, что у них есть свежая вода. Игнат смотрел на мои хлопоты с одобрительным молчанием.
Не знаю, сколько времени прошло, но когда я наконец выпрямила затекшую спину и собралась уходить, от рукавов пахло дымом, а под ногтями прочно засела благородная темнота хорошего перегноя.
Обратно в дом я шла с легкой, но уже усталой походкой: приятной усталостью от сделанного дела. Но меня догнал густой, смолистый, неповторимый запах. Дым из бани. Он висел в морозном воздухе тяжелыми, вкусными клубами. Пахло горящей березой, прогретыми бревнами, чем-то древним и очень чистым. Носом я ловила этот аромат, и в памяти всплывали обрывки: студенческая практика в какой-то далекой деревне, банька на берегу речки… Давно. Очень давно. В другой жизни.
Я зашла в дом как раз в тот момент, когда Николай Сергеевич вернулся из бани. Он шел по коридору, и от него буквально исходили волны пара и тепла. Влажные темные волосы были зачесаны назад, лицо раскраснелось до корней волос, кожа гладкая, посвежевшая. Он был в простой чистой рубахе навыпуск, без жилета, и выглядел… по-другому. Сильным. Здоровым. Расслабленным. И запах… от него пахло чистым телом, горячим деревом, легким духом березового веника. Пахло здоровьем. И чем-то таким простым и мужским, от чего у меня вдруг перехватило дыхание.
Он остановился, увидев меня. Его взгляд был теплым, ясным, без тени вчерашней хвори и той странной настороженности, что мелькала вчера.
— Выгнал, — сказал он просто. И добавил, уже с легкой усмешкой: — Кажется, до последней былинки. Спасибо, Лизонька.
— На здоровье, — выдохнула я, чувствуя, как предательский румянец заливает щеки. Надо было срочно спасаться бегством. — Я… я руки только.
И я юркнула мимо него, на кухню. Там, под одобрительным взглядом Пелагеи, отмыла руки от земли, поправила платье, смахнула с виска выбившуюся прядь. В зеркальце в прихожей мельком глянула: лицо все еще розовое. Ну и ладно, спишем на мороз.
Вернувшись в столовую, я застала его уже за столом. Он ел с таким аппетитом, которого не было и в помине вчера, явно наслаждаясь куском сочной телятины.
— Садись, Лизонька, — кивнул он мне, не отрываясь от тарелки. — Пока с пылу с жару.
Я села напротив, налила себе чаю и украдкой наблюдала, как болезнь и впрямь отступила, испуганная и паром, и куриным бульоном. Когда он отставил тарелку и с удовлетворением вздохнул, я встала.
— Одну минуту, — сказала я и вышла на кухню, вернувшись с тем самым глиняным горшочком и чистой ложкой.
— Что это? — спросил он, с любопытством глядя на золотисто-янтарную массу.
— Инвестиция в ваше полное выздоровление, — ответила я, стараясь говорить легко. — Луково-медовый сироп. Самое то после бани, чтобы горло окончательно успокоить и силы подкрепить.
Я зачерпнула полную ложку густого, прозрачного сиропа и протянула ему. Он взял ее, но не отпустил мою руку. Его пальцы обхватили мое запястье твердо, но не сильно. Тепло его кожи сквозь ткань моего рукава было почти осязаемым ударом. Все внутри замерло.
Он наклонился, взял сироп с ложки, не отрывая от меня взгляда. Глаза темные, ясные, пристальные. Потом медленно выпрямился, но руку не отпустил.
— Горько-сладко, — произнес он, и в его голосе послышался новый оттенок, не только благодарность. — И… действенно. Спасибо.
Только тогда он разжал пальцы. Я судорожно опустила руку, чувствуя, как по ней бегут мурашки.
— Баня еще не остыла, — сказал он вдруг, его взгляд скользнул по моим волосам, по платью, запачканному у запястий. — Жар уже не тот, что для мужиков, но пар легкий остался. Ступай, попарься. Если страшно одной, позови кого.
Я замерла, не понимая.
— Мне? — глупо переспросила я.
— Тебе, — он кивнул. Говорил не как барин, отдающий приказ, а как человек, предлагающий что-то очевидно хорошее и нужное. — После всех этих трудов, да в земле копаться… Тебе полезно. Пелагею или Анютку позови.
Мысль о настоящей, полноценной бане после грязной работы в теплице и скудных умываний в тазу ударила в голову с такой силой, что я едва не подпрыгнула. Жажда чистоты, настоящей, с кожей, оттертой до розового цвета, с вымытыми наконец длинными волосами, была почти физической.
— Я… — голос мой предательски дрогнул. — Да. Спасибо. Позову Анюту.
Через полчаса я с Анютой — молоденькой горничной, а не с почтенной Пелагеей — шла по тропинке к бане. Барин посоветовал взять кого-то, и выбор был очевиден: с девушкой моего возраста как-то проще, чем с суровой нянькой.
Анюта шла рядом, слегка смущенная, но явно заинтересованная. Наши отношения были пока что странным перемирием: она все еще побаивалась «диковинной барышни», но уже не видела во мне угрозы, скорее живую, непонятную загадку, от которой трудно отвести глаза.
Небольшая бревенчатая избушка с высокой трубой, из которой еще валил легкий дымок. Предбанник встретил нас запахом дыма, березовых веников, висевших под потолком, и сухого тепла. Мы разделись. Я, стараясь не показывать свой дикий восторг и некоторую растерянность, вошла в парную.
Жар. Не просто тепло, а плотная, обволакивающая, почти осязаемая стена горячего воздуха. Он обжег легкие, заставил глаза широко раскрыться. Воздух пах раскалённым деревом, душистыми травами, разбросанными на полке, и тем самым, непередаваемым чистым паром, который не спутаешь ни с чем. В углу догорала каменка, над грудой темнеющих камней колыхался прозрачный маревый воздух.
— Осторожно, барышня, на нижнюю полку сначала, — прошептала Анюта, уже привычно плеская ковшом воды на камни.
Шипение. Взрыв пара. Воздух стал еще гуще, влажнее, им стало трудно дышать, но как-то сладко.
— Ой, жарко! — выдохнула Анюта, отмахиваясь рукой.
— Зато хорошо, — прошептала я, опускаясь на грубые, отполированные до гладкости доски. Жар проникал через кожу прямо в кости, вытапливая из них остатки зимнего холода, усталости, сжимавшего душу страха. Это было блаженство. Чистейшее, первобытное.
Потом было мытье. Анюта, красная от жара и усердия, помогала мне вымыть мои длинные, густые волосы.
— Держи голову, барышня, — говорила она, осторожно окатывая меня из ушата теплой водой. Потом мы менялись, и я лила на нее ледяную воду из колодезного ведра.
— Ай! Батюшки! — вскрикивала она, смеясь и отпрыгивая. — Холодно-то как!
Мы смеялись обе, когда я неловко, с непривычки, пыталась орудовать тяжелым, душистым берёзовым веником, который выскальзывал из рук.
— Лучше я, — предлагала Анюта, и ее уверенные движения по спине приносили почти болезненное облегчение.
И наконец, момент истинного очищения. Грубое, но мягкое от частого использования щелочное мыло, мочалка из лыка. Я оттирала кожу до розового цвета, смывая с себя не только въевшуюся землю, сажу и пот, но и остатки страха, это гнетущее ощущение «грязной находки», выброшенной в снег на растерзание холоду. С каждым движением я чувствовала, как становлюсь легче, чище, новее. Это был не просто гигиенический акт. Это был ритуал. Мое маленькое, личное посвящение в эту новую, непростую, но уже свою жизнь.
— Теперь точно как новенькая, — одобрительно сказала Анюта, подавая мне чистое, грубое полотенце. В ее голосе не было подобострастия, было простое человеческое участие.
— Спасибо, Анюта, — ответила я искренне, и в этот момент стена между нами показалась чуть ниже, почти что преодолимой.
Когда мы, наскоро обсохнув, оделись в предбаннике в чистое платье, я чувствовала себя другим человеком. Кожа под тканью пахла чистотой и травами, волосы, еще тяжелые от влаги, были собраны в простую, тугую косу. Я была легкой. Спокойной. Домашней. Даже морозный воздух, ударивший в лицо при выходе, не смог погасить это внутреннее тепло.