Тобиас поднимает свой за меня, обнадёживающая улыбка сияет на его изумрудах.
— За нашу, навсегда открытую для нашей свободы.
Я кидаю восхищённый взгляд на презрительный тик Дориана, когда Теннисон произносит влюблённый тост за свою жену.
— За нашу, навеки становящуюся всегда.
Лукреция выходит из своего молчания, чтобы присоединиться к нам в этом гимне надежде.
— За мою, навсегда обитаемую птицей любви.
Я едва сдерживаю насмешливый смех, спасённая сарказмом Уайльда.
— Вы лишили бы его возможности улететь, дорогая?
— Да, — гордо отвечает она. — Я бы сделала это, если бы могло удержать его рядом со мной.
— Тогда мне жаль эту бедную птицу. Вы ощипали бы её своей привязанностью прежде, чем она успела бы проворковать начало своей.
Щёки моей подруги розовеют от унижения.
— Неважно, раз он мог бы петь её всю нашу жизнь.
— Ах, вечная любовь! — восклицает писатель. — Женский заговор, сотканный в тени её капризов. Никакой пыл, сколь бы чист он ни был, не сможет не запятнаться их светом. Однако знайте: любить себя — это начало романа, который длится всю жизнь.
— Итак, вы предпочли бы тьму Нарцисса ясности женщины? — возмущается Теннисон.
Сатира Оскара Уайльда скользит по платью Лукреции.
— В самом деле, его отражение переливается куда ярче любого муарового шёлка.
Хотя я и ненавижу видеть, как она ещё крепче цепляется за руку Дориана, наша дружба обязывает меня защитить её.
— Это зависит от того, над каким источником наклоняться, мистер Уайльд. Ваш, вероятно, пересох от вашей дерзости. Вы увидели бы там лишь бездны своего непомерного эго.
— Неважно, ведь я закончу свою жизнь хорошеньким цветком, — напевает он.
— А ваши лепестки увянут так же быстро, как и ваше обаяние, — вмешивается властная харизма Дориана.
Уайльд поворачивается к моему кавалеру, посмеиваясь:
— Берегитесь, Тобиас! Змей и бабочка охотятся действительно сообща.
Американец пожимает широкими плечами.
— Батальон можно разделить, сэр.
— Наш непоколебим, мистер Майерс, — рычит мой опекун.
— Ах, солдат? — ликует автор.
— Именно так, сэр, бывший, если быть точным.
Драматург фыркает.
— В таком случае, мне не терпится увидеть битву, бушующую в поместье Соулридж. Только вы кажетесь мне слишком новеньким для бывшего. Сколько же вам лет?
— Двадцать четыре, сэр.
Автор указывает на нашу пару бабочек, обращаясь к змею.
— Молодость лучше ладит с молодостью, не находите, Дориан-старший?
И, не дав графу возможности ответить на его ярость, он продолжает своё обострённое самолюбование.
— И что касается вашего подката, столь же восхитительного, как и ваша особа, милорд. По крайней мере, она не лишится жизни безвременно в супружеской вазе.
— В самом деле, мистер Уайльд? — не могу удержаться я от ответа. — Однако вы сами тонете в ней уже много лет, если не ошибаюсь.
— Мои интрижки позволяют мне держаться на её поверхности.
Его шутливый взгляд перебегает между Тобиасом и моим опекуном.
— Я бы и вам порекомендовал тот же стиль плавания, однако вы, кажется, предпочитаете нырять в мутные воды.
— Я пока ещё не утонул.
— Неважно, главное, чтобы ваш восхитительный цинизм не кончил супружеским кораблекрушением. Впрочем, мне было бы занятно наблюдать, как наше дорогой Дориан вытаскивает вас на берег.
Я поворачиваюсь к его флегматичности, в груди заседает тяжёлый клапан, пока я произношу голосом, приглушённым разочарованием:
— Для такого подвига ему нужно было бы позволить своей гордости забрызгать сюртук.
— Вы правы, дорогая, она останется безнадёжно сухой.
Его весёлость на миг отвлекает меня от моей горечи, прежде чем я снова погружаюсь в изгибы моей скорби.
Нет, Дориан никогда не удержит меня в своих объятиях по той простой и веской причине, что в его суицидальном сознании они уже поражены трупным окоченением. Он не хочет жить, я это знаю. Но я не перестаю хотеть приговорить его существование к моему. Я должна вспомнить, я должна узнать, действительно ли он убил моего брата. Тогда я смогу… Нет. «Смочь» — это глагол, исполняемый его жестокостью. Даже если он не убивал его, глотки моих родителей испытали на себе его лезвие. Я никогда не смогу простить ему этого.
Я повторяю эту литанию, чтобы утолить романтическую жажду своего гниющего сердца.
Никогда. Никогда. Никогда…
— Если она останется сухой, то лишь потому, что я предварительно сниму её, чтобы согреть её разочарование, — провозглашает наконец Дориан.
Едва я успеваю убрать инструмент, притаившийся в моей грудной клетке, как его красноречие становится ядовитым.
— Атлантика ледяна для того, кто хочет её переплыть.
Тобиас напрягается рядом со мной.
— По крайней мере, его свободе больше не грозит разбиться о ваш остров, милорд.
Рептилия усмехается.
— Нужно ли ещё, чтобы она не сбилась с пути.
— Лучше любить и потерять, чем не любить вовсе, — замечает Теннисон.
— Вздор, дорогой мой! — восклицает Уайльд. — Вы могли бы продекламировать: «Лучше умереть, чем никогда не дышать», — это прозвучало бы столь же абсурдно.
— Любовь и смерть — всего лишь партнёры в бессмертном танце, друг мой.
— Однако Танатос — более верный спутник, чем Афродита.
— Вы путаете богов и религию, дорогой мой.
— Неважно, раз мы уже установили, что я поклоняюсь лишь своему зеркалу.
Выйдя из своего оцепенения, Лукреция вмешивается:
— Почему же всегда связывать драму с романтикой? Неужели любовь обязательно должна вкусить поцелуй смерти, чтобы запомниться?
Автор пожимает своими пернатыми плечами.
— Спросите Шекспира, дорогая. Кстати, это напоминает мне одну из ваших знаменитых тирад, Альфред. Как там было?
Я глубоко вдыхаю и отчётливым голосом декламирую слова, которые становятся зловещим эхом моих мучительных чувств.
— Я не умру; но буду жить с пользой и мужественным сердцем бороться со злом. Зачем любви, как в вакхических песнях, приправлять свой сладкий пир пеплом Смерти?
Воспламенённый взгляд Дориана томно ласкает мои губы, впиваясь в мою кожу своей прозой, в то время как его чувственный рот позволяет своему мелодичному тембру присоединиться ко мне в поэзии:
— Ответь мне, Мод, услада моя, Мод, которую этот долгий любовный поцелуй сделал моей, душа моей жизни, не ответишь ли ты мне вот так: «Тёмный путь Смерти, обвивший драгоценные узы Любви, делает ли Любовь ещё дороже?»
Моя душа касается его души кончиками пальцев, жадных до прикосновения к нему. Он улыбается, сознавая, что гипнотизировал меня нашей связью, и смущаясь от того, что тоже стал её жертвой. Не в силах отвести от него взгляд, я слышу, как где-то далеко вздыхает Оскар Уайльд в мире, который не принадлежит нам.
Необычайным усилием Дориан с трудом вырывается из нашего экстаза, отвечая ему охрипшим голосом, теперь лишённым всякой аффектации.
Как? — вопит это чувство предательства. Как он может ещё дышать, когда мой мир, лишённый кислорода, требует дыхания его поцелуев?
— Однажды и меня будут так цитировать, — бормочет затем Уайльд. — А пока я вас покидаю, мои дорогие друзья. Дориан, я пришлю вам свою рукопись. Я ухожу, нет, не удерживайте меня! Слишком много трагедий убивает праздник, а я умираю от желания веселиться. Я иду топить свою бальную книжку в бокале спиртного.
Я делаю глоток шампанского, пузырьки помогают мне вернуть мой отравленный горечью воздух.
— Смотрите, как бы не повстречать там своё отражение, сэр.
— Если это должно случиться, дорогая Эмилия, умоляю, не срывайте меня.
Я разражаюсь искренним смехом. В конце концов, я думаю, мы могли бы стать друзьями, он и я. Разумеется, оставив за скобками всякое желание к одному и тому же мужчине.
— Не могу вам этого обещать, — смеюсь я. — Мне приходит в голову, что ваш странный экземпляр расцвёл бы в моей оранжерее.
— Тогда оставьте мне местечко, мадемуазель. Мы с вами выросли на одной почве — дерзости, однако должен признать, что ваш терпкий аромат куда более редок, чем мой.