— Гарсия, вы явились, — проворчал он, когда я робко вошла в его кабинет. — Не стойте там, словно я собираюсь вас съесть.
Я невольно улыбнулась.
— Я видел вашу роспись в той балетной школе, — он постукивал карандашом по столу, не глядя на меня. — Признаться, был удивлен. Приятно удивлен.
— Спасибо, профессор, — я переминалась с ноги на ногу, все еще не понимая, зачем он меня вызвал.
— Вы понимаете, Гарсия, что это ваш шанс? — вдруг спросил он, резко поднимая на меня взгляд. — Шанс доказать, что вы нечто большее, чем главная героиня местных сплетен.
Я вздрогнула. Так вот в чем дело.
— Я… я стараюсь, профессор.
— Старания — это хорошо, — он поднялся, прошелся по кабинету. — Но мне нужен результат. В ноябре в Мадриде будет проходить выставка современного искусства. Там будут представлены работы как известных художников, так и начинающих талантов. Я хочу, чтобы вы участвовали.
Я замерла, уверенная, что ослышалась.
— Я? Но почему именно я? На курсе есть студенты гораздо талантливее…
— Не перебивайте, Гарсия, — он поднял руку. — Вы думаете, я не вижу насквозь все эти юные дарования? Они рисуют идеально с технической точки зрения и абсолютно безжизненно. А в вашей работе есть… — он замялся, подбирая слово, — …душа. И боль. Настоящее искусство всегда рождается из боли.
Я стояла, не зная, что сказать. Комплимент от Альвареса был подобен снегу в июле — редкое, почти невозможное явление.
— Так что готовьтесь, Родригес. Это ваш шанс заявить о себе.
Я вышла из его кабинета в состоянии транса. Выставка в Мадриде. Шанс показать свою работу настоящим профессионалам, критикам, коллекционерам. Это было больше, чем я могла мечтать.
Когда я рассказала об этом Энзо вечером, он подхватил меня на руки и закружил по комнате, словно я ничего не весила.
— Альварес наконец-то прозрел! — восклицал он, кружа меня. — Я всегда знал, что даже его каменное сердце не устоит перед твоим талантом!
— Энзо, поставь меня! — я смеялась, слегка задыхаясь от его напора. — Ты сейчас или уронишь меня, или врежешься в люстру!
— Пусть! — он поставил меня на ноги, но не отпустил, крепко обнимая. — Это стоит и сломанной люстры, и даже сломанной шеи! Моя Лара будет участвовать в выставке в Мадриде!
— Я еще ничего не нарисовала, — напомнила я, но его энтузиазм был заразителен. — И даже не знаю, что выбрать темой.
— Ты найдешь ее, — его глаза сверкали уверенностью. — Что-то, что затронет за живое не только тебя, но и всех, кто увидит твою работу.
И тогда, в его объятиях, глядя в окно на звездное небо, я поняла, что именно хочу нарисовать.
Следующие месяцы я жила в странном состоянии — между эйфорией от успехов в учебе и глубокой, почти болезненной сосредоточенностью на работе над картиной для выставки. Я выбрала непростую тему — портрет с фотографии, сделанной, когда мне было около трех лет. На ней мы с мамой были в парке, она держала меня на руках и смеялась, глядя в камеру. Это была, пожалуй, единственная фотография, где она выглядела действительно счастливой рядом со мной.
Я работала над портретом каждый день, часами, иногда до глубокой ночи. Это был не просто рисунок — это была попытка понять, что произошло с той женщиной на фотографии. Как она превратилась в холодную, расчетливую особу, готовую использовать всех вокруг, включая собственную дочь, ради достижения своих целей?
— Ты вообще спишь когда-нибудь? — спросил Диего, когда в очередной раз застал меня в студии в три часа ночи. — Или у художников есть какая-то секретная способность обходиться без сна?
Я оторвалась от холста, потирая уставшие глаза:
— А ты? Что ты делаешь в такое время на ногах?
— Спасаю голодных художников от голодной смерти, — он протянул мне сэндвич и кофе. — Отец беспокоится. Говорит, ты целый день не выходила отсюда.
Я виновато взяла еду:
— Я просто… застряла в этой работе. Чувствую, что почти поймала нужное настроение, но оно ускользает.
Диего подошел ближе, рассматривая недописанный портрет:
— Это твоя мать?
Я кивнула, отпивая кофе:
— Да, и я в детстве.
— Не понимаю, зачем ты мучаешь себя, — сказал он, присаживаясь на край стола. — После всего, что она сделала, я бы на твоем месте предпочел забыть о ее существовании.
Я отложила кисть, глядя на незаконченный портрет. Мамино лицо уже было почти готово — молодое, красивое, с искренней улыбкой. Я же на картине была лишь наброском, размытым силуэтом в ее руках.
— Я хочу понять, — ответила я тихо. — Хочу понять, в какой момент она перестала быть той женщиной с фотографии. Почему не могла любить меня просто так, без условий.
Диего задумчиво смотрел на картину.
— Знаешь, моя бабушка всегда говорила: “Некоторые люди похожи на пустые сосуды — как ни наполняй их любовью, все равно вытечет”. Может, твоя мать из таких.
Я посмотрела на него с удивлением. За последние месяцы наши отношения с Диего кардинально изменились. Из настороженного, даже враждебного парня он превратился в… друга? Да, пожалуй, это было правильное слово. Он стал мне другом, неожиданным союзником в нашем с Энзо доме.
— Твоя бабушка мудрая женщина, — улыбнулась я. — Но от этого не легче.
— Конечно, не легче, — он пожал плечами. — Но у тебя теперь есть мы — люди, которые действительно заботятся о тебе. И, кстати, один из них сейчас там, — он кивнул в сторону двери. — Не спит и волнуется, что ты заработаешься до обморока.
Я почувствовала укол совести.
— Скажи ему, что я скоро приду.
— Скажи сама, — Диего поднялся. — И съешь сэндвич! Эти артистические голодовки до добра не доведут.
Когда он ушел, я еще немного посидела перед холстом. “У тебя есть мы”. Энзо и Диего стали моей семьей — не по крови, но по выбору. И это было важнее любых родственных уз.
Я закончила картину за неделю до выставки. Она получилась… странной. Не совсем тем, что я планировала изначально. На переднем плане была та самая сцена с фотографии — молодая мать с ребенком на руках, смеющаяся, счастливая. Но фон… фон я сделала темным, тревожным, с размытыми силуэтами, намекающими на будущие события. И в глазах женщины, если присмотреться очень внимательно, уже читался холодный расчет, скрытый за маской материнской любви.
Я назвала картину “Маска”. Простое название для сложной работы, в которую я вложила всю свою боль, все разочарование, всю тоску по любви, которой никогда не было.
Когда я показала готовую работу Энзо, он долго молчал, просто глядя на нее. Его лицо было непроницаемым, и на мгновение я испугалась, что он разочарован.
— Ну? — не выдержала я. — Скажи что-нибудь!
Он перевел взгляд на меня, и я увидела в его глазах то, что никак не ожидала — слезы.
— Боже, Энзо, что такое? — я бросилась к нему, встревоженная. — Тебе не нравится?
Он обнял меня так крепко, что я на мгновение потеряла способность дышать.
— Не нравится? Лара, это… это невероятно. Это как заглянуть в твою душу. Я словно вижу весь путь, который ты прошла — от той маленькой девочки на руках у матери до женщины, которая стоит сейчас передо мной.
Я прильнула к нему, чувствуя, как его слова проникают глубоко внутрь, исцеляя старые раны.
— Ты правда так думаешь?
— Ты знаешь, что я сейчас чувствую? — он взял мои руки в свои. — Гордость. Такую сильную гордость за тебя, что кажется, я вот-вот взорвусь от этого чувства. Ты не просто создала прекрасную картину — ты превратила свою боль в искусство. Не каждый на это способен.
Я прижалась к нему, чувствуя, как бьется его сердце.
— Работая над ней, я поняла, что хочу отпустить это. Все обиды, всю боль. Я хочу двигаться дальше. С тобой.
— И мы будем, — он поцеловал меня в макушку. — Маленькими шажками, день за днем. Ты сильнее, чем думаешь, Лара Гарсия. И талантливее, чем можешь себе представить.
День выставки наступил внезапно, хотя я готовилась к нему месяцами. Утром я проснулась в объятиях Энзо с чувством, что сегодня изменится вся моя жизнь. Так оно и было, хотя совсем не так, как я ожидала.