«Спасибо за Ваши слова, которые я получила с письмом Соріпе. Я вижу, какие Вы делаете усилия. Единственное, чего я не понимаю, это, как они могут врать <…> Говорите с ним нормально, не осмеивайте медицину. Я связываю все свои надежды с Вашей ответственностью <…> и с Коневским, который, как Вы мне говорили, очень хороший врач <…> Соріпе мне написала, как все шло день за днем. Я понимаю, что Вы с самого начала все скрывали. Вероятно, это не было очень благоразумно. Больше так не делайте, я Вас умоляю. Я переживаю невероятно тяжелое время, худшее в моей жизни… Я думаю о Вас все время. Вы считаете, что то, через что Вам приходится проходить, унизительно. После каждой процедуры [Лизлотта лечилась от тяжелого нервного недуга — Дж. Р.] мне приходится, как и Вам, лежать неподвижно <…>
Что касается больницы. Если у Вас будет отдельная палата, телефон, посетители, когда у Вас будут силы, такой уход, чтобы Вы чувствовали себя как дома, газеты и книги, и Вы будете отвечать на письма, когда будут силы, то, я думаю, Вам будет покойнее и Вы скорее поправитесь…»[995]
Внутреннее кровотечение не останавливалось, а сделать переливание крови на даче не позволяли условия; слабость и вялость усугублялись. 24 августа Лизлотта писала Эренбургу:
«Получила Ваше второе письмо, спасибо. Сегодня утром я была у нашего друга, врача, специалиста по болезням сердца. Я задала ему кучу вопросов <…> Он сказал, что нет оснований не вести нормальную жизнь — работать, путешествовать и т. д. Все как раньше <…>
Соріпе мне сказала — стучу по дереву, — что Вам с каждым днем становится лучше. Очень важно Ваше моральное состояние <…>
Будьте благоразумны и мужественны. Может быть, из Москвы Вы сможете говорить по телефону…»[996].
Это письмо Лизлотты было последним от нее, которое Эренбургу суждено было прочесть. Врачи настаивали на больнице или, как минимум, на переезде в городскую квартиру, где было легче создать условия, нужные для лечения. Эренбург все еще сопротивлялся. Его состояние в последующие дни оставалось прежним: отсутствие аппетита, плохой, с перерывами сон, жесткое затрудненное дыхание. В среду утром 30 августа, Эренбурга повезли с дачи в Москву — на городскую квартиру.
Переезд в машине скорой помощи напугал больного. Эренбург капризничал, негодовал, что жена не сидит рядом с носилками, на которых он лежал, привязанный (санитары ей сидеть около носилок не разрешили), и он упрекал ее в том, что она «никогда его не любила». Однако, оказавшись у себя в московской квартире, Эренбург успокоился, и ночь с 30 на 31 августа проспал хорошо. «Весь день больной чувствует себя удовлетворительно, — записала 31 августа дежурившая в тот день сестра. — Кушал дважды бульон, пил сок». Кардиограмма казалась обнадеживающей. Назавтра был заказан телефонный разговор со Стокгольмом; нашли повод удалить на это время из квартиры Любовь Михайловну, чтобы дать Эренбургу свободно поговорить с Лизлоттой. Но до часа разговора он не дожил. Когда в 8.25 вечера сестра считала пульс, сердце Эренбурга остановилось. Немедленно были сделаны необходимые инъекции. Через пятнадцать минут прибыла бригада реаниматоров, чтобы вернуть его к жизни. Но, как сухо констатировала дежурная сестра, «усилиями медицины вернуть И. Г. Э. не удалось». Ильи Григорьевича Эренбурга не стало.
Эпилог
Илья Эренбург умер в нежелательный для режима момент. В тот же вторник, 31 августа 1967 года, закончился второй день судебного разбирательства по делу молодого диссидента Владимира Буковского. Днем позже Буковский будет осужден за организацию несанкционированной демонстрации и приговорен к трем годам трудовых лагерей. Власти боялись, что похороны Эренбурга сразу вслед за процессом Буковского, похороны, которые, вероятно, соберут в центре Москвы огромное скопление людей, пришедших выразить свою скорбь по писателю, вполне могут перерасти в демонстрацию против цензуры. Немедленно были приняты официальные меры. Никаких объявлений о похоронах и гражданской панихиде 4 сентября в Центральном Доме литераторов невдалеке от Площади Восстания, в квартале, соседствующем со многими посольствами, в том числе и американским — ни в одной газете помещено не было. В то утро сотрудники посольства США с удивлением увидели у себя под окнами тысяч пятнадцать народу… и десять поливальных машин, размещенных поблизости на случай беспорядков[997].
В самом здании Союза писателей жена Эренбурга и его дочь вместе с несколькими ближайшими друзьями наблюдали неиссякаемый поток людей, входивших и выходивших из зала. Рядом с Любовь Михайловной и Ириной сидели вдова Бабеля, Антонина Пирожкова, вдова Савича, Аля, поэтесса Маргарита Алигер и бывший секретарь Эренбурга, Валентина Мильман. Была с ними и Татьяна Литвинова, активная диссидентка, еще за несколько часов до смерти Эренбурга выступавшая свидетелем защиты на процессе Буковского[998].
С десяти утра до половины второго пополудни самые разные люди шли и шли длинной чередой мимо открытого гроба. Каждую минуту мимо постамента проходило тридцать человек, а всего прошло шесть тысяч, и еще несметное число людей терпеливо ждали в растянувшейся по улице Воровского очереди. Целый строй боевых офицеров с орденскими планками, орденами и медалями, украшавшими грудь, пришли отдать дань Эренбургу, той роли, какую он сыграл в борьбе против Гитлера. Старые евреи, составившие заметную группу, прощались с Эренбургом наряду с массой молодежи. Многие произносили слова благодарности. Группа студентов, в которой каждый нес по цветку и молча опускал его у гроба, оставила особенно трогательное впечатление[999].
Скорбный поток был прерван ради официальных, заранее составленных речей — несколько писателей, глава Советского комитета защиты мира, член Испанской компартии. Как и следовало ожидать, они не затронули «трудных» вопросов жизни и творчества Эренбурга. Только Андре Блюмель, председатель общества «Франция — СССР» и ярый сионист, единственный среди ораторов вспомнил о долгих годах, прожитых Эренбургом в Париже, о его ненависти к антисемитизму и его приверженности европейскому искусству и культуре. И только Андре Блюмель за всю панихиду упомянул о том, что Эренбург — еврей[1000].
По завершении церемонии наряд милиции, действуя по приказу, поспешно вынес гроб из здания. Группа известных писателей, рассчитывавшая составить почетный эскорт, ожидала у главного входа на улице Герцена. Но начальство их обошло, направив гроб через другой выход — на улицу Воровского, по другую сторону писательского дома, занимающего чуть ли не целый квартал. Семья Эренбурга и ближайшие друзья проследовали за гробом через сад и центральные помещения Союза писателей; когда они вышли на улицу Воровского, их поразили странные дробные звуки, которые они поначалу не смогли идентифицировать. Это толпа из-за спин и через головы милиции бросала на гроб цветы, и букеты падали в дробном скорбном ритме и ударялись о красное дерево домовины Эренбурга. Огромная толпа, цветы, милиция — похороны грозили превратиться в свалку. Но начальствующие овладели обстановкой и быстро проводили катафалк. Одному из друзей Эренбургов пришлось чуть ли не драться с милиционером, чтобы посадить вдову Эренбурга в машину, прежде чем блюститель порядка успел ее удалить.
В нескольких километрах от Дома литераторов у Новодевичьего кладбища, где милиция отказывалась пропустить к могиле еще большую, двадцатитысячную толпу, шла чуть ли не схватка. «В двух случаях, — сообщала „Манчестер гардиан“ — толпа прорвалась сквозь двойную линию солдат, стоящих с оружием перед кладбищенскими воротами»[1001]. Даже Александр Твардовский с трудом попал на кладбище: ему пришлось накричать на милиционеров и напомнить, что он член Центрального Комитета[1002]. Только тогда его согласились пропустить. Согласно «Нью Йорк Таймс», кроме Твардовского никого из главных правительственных и партийных деятелей ни в Центральном Доме литераторов, ни на кладбище замечено не было[1003]. Церемонию захоронения провели со всей возможной поспешностью, и ни Борис Слуцкий, ни Маргарита Алигер не смогли сказать перед провожавшими прощального слова, что оба хотели сделать[1004].