Несколько месяцев на могиле Эренбурга стояла его фотография, прислоненная к огромной пирамиде из венков — цветов и листьев. Через год ее сменил великолепный памятник, спроектированный многолетним другом Эренбурга, Натаном Альтманом. С гранитного монолита смотрел барельефный портрет Эренбурга — репродукция в металле со знаменитого наброска Пикассо, — созданный скульптором Ильей Слонимом, мужем Татьяны Литвиновой. Не прошло и четырех лет, как союзники и соперники упокоились на Новодевичьем, присоединившись к Эренбургу. В 1971 году умерли Хрущев и Твардовский; оба были похоронены невдалеке от могилы Эренбурга.
Узнав о смерти Эренбурга, огромное число людей прислали соболезнования лично Любови Михайловне. Андре Мальро, Пабло Пикассо, Луи Арагон, Пабло Неруда — все послали в Москву телеграммы. Одним из самых глубоких и трогательных было собственноручное письмо Романа Якобсона. Находясь в августе того года в Москве, Якобсон собирался навестить Эренбурга: «Илья звал меня приехать, я знал — это значит проститься, и когда мне вдруг закрыли путь к нему [дача Эренбурга была за пределом той зоны вокруг Москвы, которую разрешалось посещать иностранцам — Дж. Р.] на меня легла тяжесть бессильной грусти, — писал Якобсон Любови Михайловне. — Сейчас так хотелось бы просто посидеть с Вами, Люба, рука в руку и глаза в глаза, помолчать вместе и вместе повспоминать…»[1005].
За год до смерти Эренбурга, когда ему исполнилось семьдесят пять, английская газета «Дейли миррор» писала: «Его имя всегда в грязи. Он — это Илья Эренбург, прославленный советский писатель, взваливший себе на плечи тяжкое бремя быть постоянно ругаемым — кем-то, где-то, за что-то»[1006]. После смерти Эренбурга Александр Твардовский отметил ту же несправедливость в «Новом мире». Он вспоминал, как критика постоянно его «журила, поучала и распекала, но и восхищалась им и даже превозносила по обстоятельствам — что угодно, только, — заключал Твардовский, — замолчать его было невозможно»[1007].
В стихотворении, написанном в 1966 году, Эренбург c поразительной искренностью выразил мучительную сложность своей жизни:
Пора признать — хоть вой, хоть плачь я,
Но прожил жизнь я по-собачьи.
Не то что плохо, а иначе, —
Не так, как люди или куклы
Иль Человек с заглавной буквы <…>
Не за награды — за побои
Стерег закрытые покои,
Когда луна бывала злая,
Я подвывал и даже лаял,
Не потому, что был я зверем
А потому, что был я верен —
Не конуре, да и не палке,
Не драчунам в горячей свалке,
Не дракам, не красивым вракам,
Не злым сторожевым собакам,
А только плачу в темном доме
На теплой, как беда, соломе.
[1008] Эренбург говорит здесь о том, что его коробило: палка, свалки, красивые враки. С приходом к власти Брежнева, при нападках на хрущевские реформы, Эренбург не был склонен пересмотреть положительные мотивы для верности своей стране, включая русскую культуру, борьбу с фашизмом, необходимость культурного взаимопонимания и мира в Европе и во всем мире.
После смерти Эренбурга режим постарался не заметить его нравственных метаний; в «Правде», запинаясь, упомянули, что «его путь был сложным и противоречивым»[1009]. Нигде, разумеется, не прозвучало и намека на то, что гимназистом он сначала вступил в партию большевиков, но вскоре из нее вышел, или что его повесть «Оттепель» помогла запустить процесс десталинизации, дав имя судьбоносному периоду в советской истории; «Оттепель», по правде сказать, ни разу даже не назвали. Что же касается того, что Эренбург был по происхождению евреем, то лишь «Литературная газета» мимоходом отметила «в ритмах и его поэзии и прозы <…> печально-лукавые интонации Шолом Алейхема»[1010]. Ни одно другое периодическое издание и на заикнулось о том, что Эренбург был еврей.
В мировой прессе попытались оценить творческий путь Эренбурга честнее. «Нью-Йорк Таймс» на первой странице подводила итоги его «долгой, насыщенной, бурной жизни». «Мало кто из советских писателей был так увешан наградами, мало кого так ругали за нарушение генеральной линии». А в передовой статье того же номера «Таймс» называла Эренбурга «мастером эзопова языка», указывая, что его очерки и написанные в последние годы воспоминания «сохранят политическое и нравственное значение многие годы после того, как большая часть его литературных произведений будет прочно забыта»[1011]. По мнению американского еженедельника «Ньюсуик» «он [Эренбург — Дж. Р.] был одной из самых выдающихся аномалий советского общества»[1012]. Английская газета «Манчестер гардиан» величала его «строителем моста между Востоком и Западом»[1013]. Французская «Ле Монд» называла «Фомой неверующим советской литературы», признавая за ним «нравственное мужество, редкое среди его современников»[1014]. Лондонская «Таймс», проявляя осведомленность и осторожность, подводила такой баланс: Эренбург «не только один из самых плодовитых и легко пишущих литераторов, но и чрезвычайно эффективный оратор (выступавший на русском и французском языках) с блестящим даром остроумной пикировки». Он не был «бунтарем в прямом смысле слова», но человеком, который нередко проявлял мужество — хотя отнюдь и не безрассудное, — когда дело шло о защите «широких горизонтов»[1015].
Правда, нашлись печатные издания, возродившие голословные обвинения. Так, Эдуард Крэнкшоу в статье, напечатанной в лондонской газете «Обсервер», утверждал, что Эренбург «активно участвовал в [сталинском — Дж. Р.] преследовании евреев» и «помогал Жданову устраивать гонения на тех русских, которые выказывали интерес к иностранным идеям»[1016]. Инсинуация эта побудила Айвора Монтегю, друга Эренбурга, написать в ответ, что «мелкотравчатые любители холодной войны, никогда не прощавшие ему [Эренбургу — Дж. Р.], что он пережил годы свирепой бури, клянут его даже в некрологах, обвиняя в проступках, для которых нет ни малейших доказательств, даже в подонках профессиональных фантазий»[1017].
Сегодня, когда рассеялись слухи и обвинения, легче видеть, насколько мужество и добрые дела Эренбурга перевешивают компромиссы в его жизни и творчестве, которые пришлись на эпоху диктатуры и террора. Несмотря на десятилетия вынужденного лицемерия, когда он «подвывал и лаял» — что исковеркало и уничтожило миллионы человеческих душ, — Эренбургу достало убежденности и стойкости, чтобы возрождать память о своем обреченном поколении. Вот это его враги не могли ему простить. Удивляясь никак не ожидаемому упорному противостоянию Эренбурга властям в пятидесятых и шестидесятых, один из советников Хрущева заметил: «Не тот он Эренбург, каким мы его знали в войну»[1018]. Но Эренбург был человеком куда более последовательным, чем его хулителям, западным и советским, хотелось его представить. «Если человек за одну жизнь много раз меняет кожу, почти как костюмы, — писал Эренбург в своих мемуарах, — то сердца он все же не меняет — сердце одно»[1019].