В следующем году Эренбург написал самую необычную за всю свою творческую карьеру книгу — роман «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца». Построенный вокруг приключений персонажа из еврейского фольклора — нищего загнанного портняжки, который и мухи не способен обидеть, но которого обижает и эксплуатирует всяк, кому не лень — этот роман оказался единственным в наследии Эренбурга, целиком посвященным еврейской теме. Ни одно из его предшествующих произведений не предвещало такой этнической насыщенности; язык и похождения Лазика, как и его истории, даже сама его смерть делают этого героя типичной жертвой общего отношения к еврейству. Шестью годами ранее, в «Хулио Хуренито», Эренбург утверждал, что от всего остального человечества евреев отчуждает желание сказать «нет», когда другие говорят «да». «Лазик» еще и подрывная книга, в которой подвергаются осмеянию все мирские, религиозные и политические авторитеты; Лазик бросает вызов им всем, а они все попирают его и травят.
Роман представляет собой ряд разрозненных историй и анекдотов, сопутствующих Лазику всю его жизнь — начиная с места его рождения, белорусского города Гомеля с преимущественно еврейским бытом, затем в Москве, Варшаве, Германии, Франции и кончая Англией, где Лазик присоединяется к группе евреев, отплывающих в Палестину. Что бы ни предпринял Лазик — занимается ли он своим портняжным ремеслом или затевает какой-нибудь невинный «гешефт» — ничего у него не клеится. В Киеве он пытается вступить в коммунистическую партию, и ему предлагают продемонстрировать верность идеям: он должен гарантировать, что в ночном клубе, куда его посылают, будут танцевать вальс — танец политически приемлемый, а не фокстрот — танец чересчур буржуазный. В Туле он разводит кроликов — несуществующих кроликов (в проводимом якобы эксперименте нет ни одного) и все его усилия создать видимость успеха остаются втуне.
В подобных эпизодах Эренбург дает себе полную волю, делая мишенью своих насмешек промышленность, сельское хозяйство и интеллектуальную жизнь страны. Он так и не примирился с насилием, развязанным революцией. За фарсовым юмором повествователя слышится глубокое возмущение, идущий от сердца крик против произвольных побоев и убийств, от которых едва спасается его герой. Чека то и дело арестовывает и расстреливает по ошибке ни в чем не повинных людей. «Когда гуляет по улицам стропроцентная история, — иронизирует Лазик, — обыкновенному человеку не остается ничего другого, как только умереть с полным восторгом в глазах». Размышляя о Чека, Лазик вспоминает хасидскую легенду о знаменитом бердичевском цадике. Случай, о котором идет в ней речь, приключился в Йом-Кипур. По велению Бога цадик подымается на Небо, чтобы сказать слово в защиту умершего хапуги. Цадику удается быстро вымолить ему прощение и, решив воспользоваться добрым расположением Бога, он начинает «наседать» на него, доказывая безотлагательную необходимость послать на Землю мессию для спасения мира. Цадик убеждает, упрашивает и, вконец запутав Бога, уже было добивается его согласия, но тут, — когда мир вот-вот мог бы избавиться от всех зол и бед, — цадик вспоминает о все еще молящихся в синагоге евреях, которые, полагая, что он дремлет (телесная оболочка цадика на небо не вознеслась, и они не знают, что душа его беседует в Богом) не могут без него завершить молитвы:
«И вот, вдруг цадик видит, что старый Герш падает на пол без чувств. Шутка сказать — со вчерашнего дня он ничего не ел и ничего не пил. Цадик понял, что если сейчас же не кончится молитва, старый Герш умрет на месте. И цадик сказал Богу: „Я, может быть, поступаю очень глупо. Я должен был убедить тебя, что больше ждать нельзя. Тогда бы ты спас все обширное человечество. Но я не могу сейчас больше с тобой разговаривать, потому что мне некогда: если я останусь еще один час на небе, старый Герш, который стирает в Бердичеве постыдное белье, обязательно умрет. А где это сказано, что я имею право заплатить за счастье всего обширного человечества жизнью старого Герша?“»
Для Лазика мысль, проповедуемая мудрым ребе, ясна и убедительна. Революция, Гражданская война, бесконечные казни — все это совершалось во имя будущего счастья человечества. Но если раввин не может допустить, чтобы старый еврей умер ради прихода на землю мессии, то кто может взять на себя право приказать принести в жертву другое человеческое существо?[229]
В своих мемуарах Эренбург бегло говорит о том, как у него возник замысел «Бурной жизни Лазика Ройтшванеца», когда в 1927 году во время посещения Польши он услышал массу забавных историй о хасидах и их суевериях. Однако это безобидное объяснение лишь камуфляж. Если не считать нескольких хасидских историй, которые рассказывает Лазик, ничего общего с традиционным еврейским бытом, с жизнью евреев в бесконечном числе shtetls[230], разбросанных по Польше и Украине, у Лазика нет; о еврейских общинах Эренбург имел весьма смутное представление, почерпнутое из поездок к деду в Киев. Роман этот — вовсе не о той жизни, с которой Лазик и семья Эренбурга расстались навсегда; это — книга о еврее, который, отказавшись от традиционного образа жизни, тщетно пытается найти себе место в жизни широкого цивильного общества. Живет ли Лазик в коммунистической Москве или в капиталистическом Париже, его все равно постоянно шпыняют и бьют, пока он, наконец, не решается уехать в Палестину, где надеется оказаться членом общества, созданного для его блага.
Отнюдь не случайно и вовсе не ради изобретательного поворота фабулы Лазик Ройтшванец ищет прибежища в Палестине. Палестина — логическое его прибежище. Однако Лазик и там не находит желанного счастья. Евреи ведут себя не хуже и не лучше всех прочих — даже по отношению к «своему»; Лазика снова бьют и бросают в тюрьму — в девятнадцатый раз. Неугомонный Лазик решает организовать «Союз по возвращению на родину» и вернуться в Гомель. Но подобные чувства вызывают такое возмущение, что за Лазиком гонятся по улицам Иерусалима, пока он не оказывается за пределами города — один, ночью, на проезжей дороге. Дошагав до каменного шатра над гробом Рахили, он, обессилев, теряет сознание и умирает[231].
* * *
Когда в 1934 году Эренбург приехал в Москву на Первый съезд советских писателей, его пригласили на прием, устроенный на даче Горького, куда прибыли все члены Политбюро — кроме Сталина[232]. Оказалось, что многие читали «Бурную жизнь Лазика Ройтшванеца» (надо полагать, в зарубежном издании); говоря с Эренбургом о его романе, они высказывали опасение, что такая жалкая фигура, как Лазик, может способствовать антисемитизму. Только Лазарь Каганович, единственный еврей в составе Политбюро, неодобрительно отозвался о романе — и по причине прямо противоположной: он считал, что от «Лазика» веет «еврейским национализмом». Это было опасное обвинение, которое Каганович охотно выдвигал всякий раз, когда упоминались страдания евреев. «Лазик» был первым среди романов Эренбурга, который наотрез отказались публиковать в Советской Союзе. Там его напечатали лишь в 1989 году.
Реакция критики
Романы Эренбурга явились частью возрождения литературы и культуры в период НЭПа. Крупнейшие писатели этих лет не состояли в коммунистической партии. Эренбург, Анна Ахматова, Алексей Толстой, Борис Пильняк, Евгений Замятин — все они в разной степени сохраняли независимость и в своих произведениях не подлаживались ни под какую определенную идеологию.
Эренбург был, однако, единственным советским писателем, жившим за границей, и это делало его сугубо уязвимым для крикливых идеологических нападок. Судьба его романов двадцатых годов отражала все более ужесточавшееся, по мере приближения следующего десятилетия, отношение большевистского режима к искусству и литературе. Ортодоксальная марксистская критика была к произведениям Эренбурга особенно непримирима. В длинной статье, напечатанной в «Известиях» от 1-го октября 1923 года, подчеркивалось, что Эренбург пребывает «на стыке двух культур», «поэтому ему не дано ни с одной из них органически слиться. Характерно, что белые считают Эренбурга красным, а красные — белым. А он в действительности, — продолжал автор известной статьи, — только великолепный анархиствующий, интеллигенствующий обыватель, т. е. в политическом смысле слова ни рыба, ни мясо». И в итоге делался вывод: Эренбург — рабочему классу «вреден»[233]. Другой критик обзывал Эренбурга «последышем буржуазной культуры», «литературным анахронизмом»[234]. Для критиков подобного толка Эренбург был инородным элементом, своего рода проводником чуждых влияний, порочные книги которого отражали мировоззрение писателя, чье воображение и преданность были отданы буржуазному Западу, а не большевистскому Востоку.