В июне 1967 г. мир был потрясен шестидневной войной на Ближнем Востоке. Советские СМИ открыли непристойную антисемитскую кампанию, используя гротескные рисунки, напоминавшие антисемитские карикатуры из арсенала фашистской пропаганды. Эренбурга попросили подписать заявление, осуждающее израильскую агрессию, — предложение, выполнить которое он наотрез отказался[981]. Александр Верт сам слышал, в каком восторге был Эренбург от победы Израиля.
«Да. Они не дали уничтожить себя арабам — как это было при Гитлере. Хотя в Красной армии была масса бойцов, евреев по национальности, и многие даже стали Героями Советского Союза, до сих пор существует это гадкое представление, что устраивать массовое избиение евреев „нормально“. И если бы, следуя по гитлеровским стопам, арабы устроили массовую резню, эта зараза пошла бы дальше: здесь, у нас, поднялась бы волна антисемитизма. А теперь, в какие-то веки, евреи показали, что они [sic] тоже могут дать в зубы <…> На Руси всегда питали большое уважение к солдатам и летчикам, которые знают свое дело. И такими евреи — простите, я хотел сказать израильтяне — бесспорно, себя показали»[982].
Июль и август
Когда к Эренбургу и Любови Михайловне пришла старость, в семье и среди друзей все в душе полагали, что первой из жизни, скорее всего, уйдет она. Хотя Любовь Михайловна была на восемь лет младше мужа, она страдала болезнью сердца, которая в последнее время обострилась. В 1965 году Любовь Михайловна несколько месяцев провела в санатории, восстанавливая здоровье после сердечного приступа. Эренбург же, несмотря на хроническое недомогание из-за рака предстательной железы и мочевого пузыря, продолжал писать и путешествовать. Правда, как писал знакомый журналист, он «сильно переменился. Высох, облысел, на голове выступило какое-то желтое пятно, при ходьбе шаркал ногами»[983]. Его голос, прежде сильный и звонкий, стал спадать почти до еле слышного шепота. Последний удар — не столько, пожалуй, физический, сколько психологический — нанесла ему смерть ближайшего друга: 19 июля 1967 года в московской больнице умер Овадий Савич.
На похоронах Савича Эренбург заплакал. «Я думаю, что ни один человек, знавший Эренбурга, с его твердой выдержкой и неумением открывать себя людям, не мог представить его плачущим, — вспоминал писатель Владимир Лидин. — Но он не только плакал, он как бы прощался с частью своей жизни, с дружбой, которая освятила ее <…> Со смертью Савича что-то ушло из его жизни, что-то надломилось в Эренбурге, какая-то обреченность словно коснулась ее»[984].
В разговоре по телефону с Лизлоттой Мэр Эренбург не сказал ей о смерти Савича — не хватило сил. Он написал ей письмо. Ответ Лизлотты, полный беспокойства о нем, пришел через две недели: «Не могу сказать, как известие о Савиче меня опечалило <…> Когда я с Вами говорила последний раз [по телефону — Дж. Р.], я не могла Вас расслышать. Я лишь поняла: что-то не в порядке <…> Я подумала, что кто-то из ваших заболел»[985][986].
Некоторое время спустя, в понедельник 7 августа, у Эренбурга случился первый сердечный приступ. Он шел по саду и упал. Сразу же по телефону сообщили Ирине; взяв такси, она примчалась на дачу. Отец был слаб, невероятно бледен; в лице ни кровинки — белое как полотно. Позвонили пользовавшему Эренбурга врачу — В. Коневскому, и когда ему сказали, что у Эренбурга резкая боль в одном из пальцев, доктор, еще не видя больного, понял — это инфаркт.
Эренбург был трудным больным, не желавшим выполнять предписаний врача. На следующий день, во вторник 8 августа, он через силу встал с постели и несколько часов провел за машинкой — кончая 21-ю главу седьмой книги мемуаров. Он как раз начал писать о развернувшейся в 1959 г. полемике по вопросу о том, нужны ли ученым-естественникам более глубокие гуманитарные знания, более высокий уровень уважения к человеческим чувствам — о знаменитом противостоянии «физики — лирики», о споре, который в тот год поглотил у Эренбурга несколько месяцев. Но работу над мемуарами пришлось прервать и вернуться в постель. И это была последняя страница, которую написал Эренбург[987].
На даче установили круглосуточное дежурство медицинских сестер. Согласно их записям, врачи, стараясь снять боль, применяли традиционные и нетрадиционные методы лечения. Давали наркотические средства. Ставили на спину банки. Пульс и кровяное давление оставались стабильными, но в моче обнаружилась кровь[988].
13 августа, через пять дней после приступа, Эренбург писал Лизлотте: «Я заболел и с утра среды лежу без движения. Может быть, Соріпе [Ирина — Дж. Р.] Вам говорит что-то, а мне они врут. Я живу надеждой увидеть вновь Сиама… Будь сильной. Илья»[989].
Эренбург отказывался слушаться врачей. 14 августа Ирина позвонила Лизлотте в Стокгольм. Телефон на даче не давал возможности международных переговоров, и Ирине пришлось вернуться в Москву, а затем снова ехать на дачу, чтобы ухаживать за отцом. Лизлотта тотчас ответила письмом Эренбургу, умоляя его быть покладистым и проявлять терпение.
«Главное: лечитесь! Вам известны Ваши задачи, Ваши обязательства. Если лучше лечь в больницу и если это возможно для Вас, для Вашего душевного состояния, ложитесь <…> Будьте откровенны с Вашим врачом Коневским, чтобы у него были все данные и таким образом он сможет дать Вам лучший совет по поводу Вашего лечения <…> Как бы я хотела приехать, чтобы вам всем помочь <…> Ирина сказала мне, что она немного рассердилась, когда я заплакала. Но было тяжело услышать обо всем этом и быть в то же время вдалеке…»[990].
В тот же день Лизлотта написала также Ирине, с которой была более откровенна, не скрывая своего беспокойства. Хорошо зная Эренбурга, она понимала, как трудно Ирине осуществлять уход за ним:
«Я не знаю, что делать с собой, со всем <…> Надеюсь, что ты мне простила мои слезы. Я знаю, что ты все делаешь и что тебе приходится слишком много делать <…> Был ли инфаркт обширным? Лежит ли он в постели и прекратил ли курить? <…> Понял ли он с самого начала, как это серьезно? <…> В нем есть та жизненная сила, которую он должен мобилизовать. Когда он узнает, что перспективы хорошие, он будет спокойнее и благоразумнее. Если же он не сможет думать о перспективах работы, писательстве, путешествиях — тогда будет очень плохо <…> Для него стать инвалидом значительно хуже, чем, например, страх повторения [удара — Дж. Р.]»[991].
15 августа Лизлотта отправила еще одно письмо самому Эренбургу:
«Не будьте таким непокладистым со своими врачами. Бывают минуты, когда им надо помогать <…> В больнице Вам будет лучше; постарайтесь, чтобы Вам там было удобно. Если будет телефон, Вы не будете изолированы <…> Мы можем держать Вас в курсе всего, что происходит. Больному никогда не бывает легко, даже в кругу своей семьи»[992].
19 августа Эренбург послал Лизлотте обнадеживающую записку: «Врачи и женщины, которые меня окружают, говорят, что объективно все идет хорошо; боялись, что будет затронута большая часть сердца. Хорошо, я буду ждать. Думаю, что к 1 сентября переедем в Москву. Надеюсь, как только смогу — поставить вопрос о Цюрихе»[993]. Но улучшения не было. Эренбург был очень слаб и жаловался медсестре: «Не могу уже месяц есть»[994]. Во вторник 22 августа Лизлотта писала Эренбургу: