Журналист Михаил Котов, являвшийся также секретарем Московского отделения Движения сторонников мира, вручил Эренбургу золотую медаль и зачитал кипу приветственных телеграмм от таких всемирно известных фигур как британский ученый и активист Движения сторонников мира Джон Бернал, Долорес Ибаррури (Пассионария), маршал Константин Рокоссовский (принимавший в 1945 году парад Победы на Красной площади), Дмитрий Шостакович, Назым Хикмет, Анна Ахматова, чье имя вызвало аплодисменты собравшихся. Как и во всех ее посланиях Эренбургу, и это юбилейное выражало глубокое уважение: «Строгого мыслителя, зоркого бытописателя, всегда поэта поздравляет с сегодняшним днем его современница Анна Ахматова»[865]. Вряд ли кто-нибудь кроме Эренбурга выслушал в свой день рождения столько добрых пожеланий от такого разнообразного круга людей.
Слушая приветственные речи, сам юбиляр выглядел «мрачным, бледным, исхудавшим и старым». Поднявшись на трибуну, он начал со вступительных слов, из которых явствовало, что он вовсе не в восторге от того, как проходит его день рождения. Утренняя радиопередача вызывает у него недоумение: для кого она транслировалась? Для домохозяек? Писатели, как правило, радио не слушают, а читатели его, Эренбурга, книг в это время работают. Газетные статьи также его разочаровали. Все они сообщали, что он начал писать лет этак в сорок, так как все, как по команде, начинали с «Не переводя дыхания» и кончали «Девятым валом». Получалось, что он уже десять лет, как переселился в мир иной. И он вовсе не считал ошибкой свою статью о Стендале или «Оттепель»; время показало, что он прав. После этих спонтанных замечаний, Эренбург повторил переданную по радио речь, в которую включил следующие «крамольные» утверждения:
«Я слышу добрые слова о моих газетных статьях. Про книги большей частью молчат. Может быть, это потому, что я пишу лучше статьи, чем книги. Не знаю. А может быть потому, что некоторым критикам куда легче со мной согласиться, когда я пишу о борьбе против фашизма или о борьбе за мир. Газетная статья посвящена вопросу, как прожить один день, а книга — как прожить всю жизнь. Все, конечно, понимали, что фашистов нужно прогнать, все понимали, что мир необходим. Но вот когда мы дом достраиваем, когда размышляем, как в нем должны жить люди, — это дело посложнее <…>
Вот у нас называют иногда писателей „инженерами человеческих душ“, а в 19-м веке говорили „учителя жизни“. Мне это больше нравится, ближе к воспитателю, чем к инженеру.
Мы все воспитывались на книгах писателей 19-го века. Писатель — он должен увидеть то, что еще не видят современники. Ну, а если он описывает вещи, понятные всем, если он прописывает те самые лекарства, которые отпускают в соседней аптеке, то он, выражаясь по-модному, доподлинный тунеядец, хотя бы он писал с утра до ночи <…>
Не было в мире литературы более гуманистической, чем русская, и я горжусь, что я рядовой русский писатель. В паспорте у меня сказано: не русский, а еврей. Почему же я называю себя русским писателем?»
Далее Эренбург напомнил аудитории, что «антисемитизм — международный язык фашизма». «Да! Я русский писатель, — повторил Эренбург. — А покуда на свете будет существовать хотя бы один антисемит, я буду с гордостью отвечать на вопрос о национальности — „еврей“»[866].
После этих крамольных слов, евреи — а их было немало среди присутствующих — неистово зааплодировали, отдавая должное способности Эренбурга смело высказать публично то, что все остальные умели только таить про себя. Однако их восторги рассердили Эренбурга, и до такой степени, что он застучал по краю трибуны, предлагая прекратить аплодисменты. Подобная демонстрация была ему ни к чему и, на его взгляд, лишь отражала местечковую ментальность, желание выпятить то, что являлось для него обычной, но необходимой констатацией[867].
В конце речи Эренбург упомянул о смерти, венчающей каждую жизнь, и о решимости крепить силу духа: «А пока сердце бьется, нужно любить со страстью, со слепотой молодости, отстаивать то, что тебе дорого, бороться, работать и жить, жить, пока бьется сердце»[868]. Зал встал, приветствуя Эренбурга долгими восторженными аплодисментами. Официальные лица, занимавшие первые четыре ряда сидели молча с каменными лицами; сказанное Эренбургом им явно не понравилось. Не понравилось и Центральному Комитету. Во внутренней докладной записке, поданной пять дней спустя, ее авторы указывали на многочисленные идеологические отступления, прозвучавшие на вечере Эренбурга. Особенно отмечались речи И. М. Майского и К. Г. Паустовского, в которых «сказалось стремление <…> непомерно преувеличить роль и значение И. Эренбурга в нашей литературной и общественной жизни». Двое членов ЦК, «отвечающих» за литературу и искусство, Д. А. Поликарпов и И. С. Черноуцан, подробно докладывали обо всем, что Эренбург сказал об антисемитизме, и выражали неудовольствие присутствием в зале чересчур большого числа евреев. «Как видно, — делали они вывод, — юбилейный вечер был нужен И. Эренбургу для того, чтобы изложить свои тенденциозные, ошибочные взгляды в условиях, когда они никем не могли быть оспорены»[869].
В своей речи Эренбург не без грусти признал, что «по возрасту я пенсионер, даже со стажем <…> Человеку исполняется семьдесят лет. Ничего веселого в этом нет». В последние годы он большую часть времени проводил у себя на даче в Ново-Иерусалиме; там он разбил большой сад и построил теплицу, где зимою выращивал семена и саженцы. У Фани Фишман, рано вышедшей замуж, подрастала дочь. Десятилетняя Ириша была Эренбургу все равно что внучка. Когда из-за плохого самочувствия он не мог работать и вынужден был лежать в постели, общество ему составляла Ириша — никого другого он к себе не подпускал, — которая обычно приходила поболтать с ним и поиграть[870].
Считается, что человек в преклонном возрасте — особенно человек, пользующийся такими удобствами, как Эренбург, и страдающий такими, как он, болями, — остывает, отходит от дел, тешит себя необременительными занятиями. Эренбург, старый и больной, не знал усталости и не искал покоя. Жизненный заряд в нем далеко еще не кончился. Напротив, он намеревался сыграть еще один — последний — долгий акт, прежде чем опустится занавес. За пять месяцев до юбилея журнал «Новый мир» приступил к публикации его мемуаров «Люди, годы, жизнь», и к концу 1960 г. появились тридцать первых глав. Первая книга (о детстве и изгнанничестве, проведенном в Париже) не вызвала — по крайней мере, публично — какой-либо критики. Однако Эренбургу еще много что оставалось сказать. Мемуары — полный текст которых будет напечатан только годы спустя после смерти писателя — станут венцом славы, сопутствовавшей его творческому пути.
Глава 15
Люди, годы, жизнь
Почти две тысячи лет назад римский историк Тацит обрисовал опасности, неизбежные при воссоздании истории, слишком близкой к современности: «У древних писателей редко когда отыскивается хулитель, потому что никого не волнует, восхищаются ли они пуническими или римскими боевыми порядками; но потомки многих, подвергнутых при власти Тиберия казни или обесчещению, здравствуют и поныне. А если их род и угас, все равно найдутся такие, которые из-за сходства в нравах сочтут, что чужие злодеяния ставятся им в упрек»[871]. Когда в 1958 (или 1959) году Илья Эренбург приступил к написанию своих мемуаров, со смерти Сталина прошло всего пять (или шесть) лет, а когда в 1960 г. они начали появляться в «Новом мире», тело Сталина все еще покоилось рядом с ленинским в мавзолее на Красной площади. И хотя Хрущев заклеймил тирана, его преемники правили страной.