Глава 19
Глава 19
«Стоит ли становиться на пути прогресса? Сдерживать его, ссылаясь на замшелые правила, установления и запреты, воздвигнутые в страхе перед вещами, которые наука древности не могла объяснить? Ныне же звезда человеческого разума горит ярко. И свет благого познания может проникнуть везде, окончательно избавив человечество от тьмы невежества. Несомненно, что великие открытия рано или поздно будут совершены, и весь вопрос лишь в том — где и кем. Кто оставит имя своё на скрижалях науки, а кто, мучимый страхами и сомнениями, так и останется во тьме…»
«Звонарь науки»
Ночь глухая. Тот самый волчий час, когда бессонница, если есть, особо свирепствует, а ещё тоска накатывает с мыслями о бессмысленности бытия. Главное, что я всё одно должен был спать. Не сам, но с коктейлем, который медленно вливался в кровь мою — вообще интересно, осталась ли там кровь — должен был бы. А я вот не спал. Повис в липкой полудрёме, словно на границе между сном и явью.
И в этом полусне слышал, как открывается дверь.
Тень ложится на порог.
И переступает. Обычная, человеческая… эта тень приближается. Она не спешит. Она знает, что деваться мне некуда. И что ничего-то я сделать не могу, даже пальцем пошевелить.
Я и вправду не могу.
Тело оцепенело. Ещё немного и дышать прекратит. И только сердце колотится, того и гляди разорвётся в клочья. А тень ближе и ближе. И пусть нет в ней ничего угрожающего, но я всё равно боюсь.
А она становится у изголовья.
И молча поправляет одеяло.
Чтоб тебя, Громов… медсестра какая-то с обходом. Или ещё… а ты пересрал. Только… почему от неё пахнет лилиями? И взгляд у неё тяжёлый. А лица не разглядеть. И фигуры. И…
Она кладёт мне на грудь лилию. Длинный стебель, тонкие листочки и огромный белоснежный, фарфоровый словно, цветок. Тягучий лилейный запах стекает с лепестков, окутывая меня.
И я задыхаюсь.
Нет! Я не покойник. Я живой! Я ещё живой… и пытаясь стряхнуть сонное оцепенение, я рвусь к тени. А она исчезает. Но я всё равно рвусь.
И вырываюсь за пределы тела.
Темно.
Тепло.
— И долго мы стоять будем? — недовольный голос пробивается сквозь эту темноту.
И я тянусь к нему.
Голос узнал. Выжила супруга генерала. Не то, чтобы сильно за неё волновался, но сейчас рад. Голос у неё нервный, громкий. И зацепиться за него выходит.
Я провалился? Да, но как бы не полностью, что ли? Не до конца? И надо карабкаться. Хотя… что было? Разговор с профессором. Я попросил его ещё прийти. Он там по реформам обещал краткий экскурс. Про Столыпинскую и ещё какие-то… с оценкой.
Надо?
Надо. Не знаю как, но, может, вот в голову Алексея Михайловича зароню мудрую мысль. Или кому другому. Стану вот великим реформатором. Правда, тот же профессор сказал, что Столыпина убили. И что всё одно реформа провалилась, причём именно наверхах, и смерть изменила немногое.
Буду разбираться.
Главное… да, профессор ушёл.
Ленка собиралась ближе к вечеру. Я же вроде как уснул. Слабость треклятая. Тело рассыпалось, несмотря на все усилия врачей. И стоило закрыть глаза… да, тень.
Тень и лилия.
Она была? Или разум мой играет в прятки? Похоже, на то. Это и объяснить-то проще. Сознание моё рвалось сюда, а подсознание помогло, подтолкнуло, создав нужный образ. Вот и всё… а лилия… ну, лилейная вонь у меня прочно с тенями ассоциируется, значит, стала своего рода меткою.
И никакой чертовщины.
— От нескольких дней до недели. Возможно, что и больше.
А это генерал.
Голос у него гудящий, но с сипотцой.
— Машенька, ты же сама всё понимаешь.
— Понимаю… конечно, понимаю… когда прибудут целители? Надо пятеро как минимум. Штатный лекарь. Медсёстры.
— Машенька…
И теперь мне чудится в этом голосе словно виноватость? Или как назвать?
— Не прибудут, да? — генеральша выдыхает.
— Пока не знаю. Один или два будут точно. От Синода. Засвидетельствовать, что болезнь и вправду остановлена. Точнее, что её не было.
— Но…
— Не было, Машенька. Было отравление неизвестным веществом. Но целительские артефакты Алексея Михайловича справились.
А что, мне вариант очень даже нравится.
Но я тянусь на эти голоса и реальность становится плотнее. В ней вот остро пахнет той мазью, которой воняло в купе Алексея Михайловича. И ещё чем-то. Запах плотный, тягучий. Но хоть не лилейный, и на том спасибо. Жарко.
Душно.
И я потею. Я чувствую, как пот стекает по рукам, по груди, в подмышках и вовсе ручьями. И главное, понимаю, что я голый.
Это как?
— Революционеры надеялись использовать панику в своих целях, но совместными действиями нам удалось…
— Хватит, — оборвала генеральша. — Это ты в отчёте напишешь. И доложишься. Или уже?
— Телеграфом отбил. Телефон, сама понимаешь… но мы должны придерживаться единой линии.
— Придержимся, чего уж тут. Но надо что-то с госпиталем… там двенадцать человек в тяжёлом состоянии, я не говорю уже о переломах и вывихах. Давка опять же… страшно представить, что в этих вагонах творилось. Да и теперь. Дети пострадали!
— Я верю, что ты о них позаботишься…
— Куда я денусь. Артефакты хоть остались?
— Я не думаю, что это разумно. Всё же мало ли… Аннушка тоже не в том состоянии.
— Вот никогда мне её муж не нравился. Я тебе говорила, что не стоит с ними связываться. Обещаний своих и на треть не выполнили, а туда же… ладно, может, и к лучшему, что помер. Героем сделаешь. Посмертно.
И прозвучало это приказом.
Я открыл глаза.
Темно.
Очень.
И блеклый огонёк под стеклянным колпаком лампы эту темноту не разгоняет. Окно… чёрный квадрат, из-под которого пробивается узенькая полосочка, но не света, скорее менее непроглядной темноты. Значит, окно чем-то занавесили.
Рядом сопение.
И кто-то кряхтит.
Тень… тут. Отзывается сразу, выползает чёрною каплей и тычется в лицо. Её дыхание пахнет пылью, но уже какой-то иною, что ли. Нет желания отшатнуться и омерзения тоже нет. Скорее такое вот… в нашем с мамой доме так пахло, когда солнце заглядывало в окна и нагревало старый пол, и старую мебель, и ковёр тоже.
— Хорошая, — говорю ей мысленно. — Ты как?
Она вздыхает и жалуется. Ага… то есть, без меня и её здесь нет? Наверное, это хорошо. А теперь вот мы есть. И связь моя с Савкой никуда не делась, только я его вот совсем уже не чувствую.
Плохо.
Плохо-плохо.
И как быть?
— Иди, — толкаю её к двери. — Посмотри…
И я её глазами гляну, что да как. Для тени тьма — это не преграда. В коридоре подмели. Во всяком случае стекла на полу больше нет. Ну, почти. Кое-где поблескивают, ловят лунный свет осколочки, но это мелочь. А вагон ведь второго класса, тот самый, в котором никого не было.
Ну да, наверное. Там в первом и покойники, и генерал потолок слегка разворотил. Стало быть, переместиться — разумно.
Генеральша стоит напротив окна, кутаясь в платок.
А вот и генерал.
Еремей где? Надеюсь, живой.
Тень ловит моё пожелание и ныряет в соседнее купе.
— Теперь точно крепко встали, — Пётр Васильевич держится обеими руками за голову. — Пока синодники, пока дознаватели… главное, чтоб эти не вернулись. Второй раз точно не отобъёмся. Ох ты ж… трещит-то как. Наливай, Ерёма, помянем что ли…
У Еремея на щеке свежая полоса алеет. Ну да, цветов стало больше, но кровь всё одно ярче прочих. А сам Еремей пусть и помятый, но живой.
Хорошо.
— Глядишь, прочухается мальчонка… и так они у тебя молодцы, зубастые. А что сомлел со страху, так оно понятно… там такое, что и бывалый человек сомлеет.
— Даст-то Бог… или она.
Дала.
Но тень отступает. Только улавливает неровное дыхание человека на верхней полке. Тот самый приятель Петра Васильевича. Тоже живой. А вот в следующем купе Лаврентий Сигизмундович сдвинул занавесочку да и глядит в дыру оконного проёма.