Я сконфуженно опустила гаечный ключ, только сейчас заметив, как сильно болят руки и плечи, как я умудрилась вспотеть и как ужасно подводит голодом живот — до тошноты. Все правильно, из-за дурноты мне даже в голову не приходило, что можно поесть. А тело между тем расходовало энергию.
Тут я услышала возглас на юландском — один из матросов за моей спиной словно бы пытался кого-то остановить. Я совсем не знаю юландского, но тут ясно было по интонации. Орехов, который этот язык немного знал, вздрогнул. Потом матрос повторил то же самое на сарелийском:
— Мадам, сюда нельзя… Мадам!
Бахнуло, словно бы сработала трещотка.
Так и звучат пистолетные выстрелы в жизни: совсем не похоже на те грандиозные спецэффекты, которыми их изображают на сцене. Пол вздрогнул, как будто на него упало что-то тяжелое. «Тело», — подумала я с дрожью. Потом из-за края резервуара выступила та самая «мадам», которую пытался остановить матрос.
Высокая, светловолосая, со вкусом одетая, она держала в руке, затянутой в элегантную замшевую перчатку, не менее элегантный револьвер галлийской модели. Крошечный, но, несомненно, смертоносный.
— Отойдите от аппарата, — сказала она, и я немедленно узнала этот голос.
Конечно же, Анастасия Камская, ближайшая помощница Соляченковой. Кого еще та могла отправить наблюдать за кульминацией своего плана?
— Все, эта штука уже не работает, — сообщила я, равнодушно глядя на револьвер, с помощью которого Камская только что застрелила матроса. — Вы опоздали.
Камская приподняла брови.
— Да неужели, — произнесла она. — Ну, раз вы так уверены, что хуже я этому аппарату уже не сделаю…
С этими словами она приподняла револьвер, прицеливаясь точно мне между бровей.
С пугающей ясностью я поняла — она здесь не затем, чтобы спасти остатки операции. Должно быть, капитан Бергхорн захватил рубку, и Камская уже осознала, что дальше с дирижаблем ничего не выгорит. Однако всегда оставалась возможность замести следы. Если мы с Ореховым будем мертвы, остальное поправимо. Бергхорн и его команда даже не граждане Необходимска, Соляченкова сможет наврать с три короба и как-то выпутаться.
Орехов шагнул вперед, закрывая меня собой. Отважно, но какой смысл, мелькнула у меня мысль, патронов в револьвере у нее достаточно, а мне некуда отступать.
И в этот момент над резервуаром, из-за которого появилась Камская, взметнулся к потолку каверны язык пламени!
* * *
Что именно произошло, мне удалось осмыслить лишь позднее.
Видимо, пули Камской были недостаточно мелкого калибра, или стреляла она со слишком близкого расстояния. Когда она застрелила матроса, пуля прошла его тело насквозь и попала в резервуар с водородом. Может быть, она только чиркнула по краю — пожалуй, более сильные разрушения было бы слышно.
Однако этого чирканья оказалось достаточно, чтобы целостность контейнера нарушилась, и водород, чрезвычайно летучий газ, начал утекать в воздух.
Как всем известно из гимназического курса химии, водород, соединяясь с кислородом в определенной пропорции, становится чрезвычайно горючей смесью. Должно быть, где-то проскочила искра, и эта смесь вспыхнула. Нам еще повезло, что это случилось почти сразу, а не тогда, когда водород заполнил собой половину каверны! Тогда бы, конечно, спастись нам не удалось.
А так Камская закричала от боли и выронила пистолет: она стояла к огню слишком быстро.
Я попятилась, расширенными глазами глядя на бушующее пламя, которое в мгновение ока перегородило проход. Но Орехов снова оказался на высоте: схватив меня за запястье так сильно, что потом остались синяки, он потянул меня прямо в огонь — к единственному выходу.
И очень хорошо, что он держал так крепко: у самой меня не хватило бы духу последовать за ним в этот ужас!
Мы чуть не натолкнулись на Камскую — она завыла, и Орехов толкнул ее плечом, — потом, уже в дверях, столкнулись с кем-то из матросов, кто тоже пытался вырваться. Я слышала еще, как кто-то орет в переговорную трубку «Элден! Элден!» Скорее всего, это значило «пожар».
Хорошо, что у кого-то хватило присутствия духа передать в рубку, но что может сделать капитан? Ничего!
— Быстрее! — крикнул мне Орехов. — Анна, шевелите ногами!
Грубость сделала свое дело: панический ступор оставил меня и, придерживая рукой юбки, я наконец-то кинулась вслед за Ореховым что было сил. А силы прикладывать приходилось: пол дрожал и раскачивался у меня под ногами, нас мотало от одной стены коридора к другой. Должно быть, дирижабль отчаянно маневрировал.
У меня мелькнула мысль, что бежим мы к «нашей» двигательной гондоле, чтобы эвакуироваться пока не поздно, но нет. Орехов распахнул какую-то дверь, которая точно вела не к техническому мостику, толкнул меня внутрь и остановился на пороге.
— Сюда! — крикнул он по-долийски. — Здесь отделано асбестом!
Секунда, две — и через порог, кашляя от дыма, ввалилось еще несколько матросов.
Орехов захлопнул дверь.
Оглядевшись, я вдруг поняла, что мы в курительной комнате, и что тут по-прежнему привязаны к стульям наши первые пленники.
— Что происходит⁈ — вопил один из этих несчастных.
Другой, кажется, молился.
Орехов направился к ближайшему из них, очевидно, желая развязать веревки, из-за которых бедняга не мог встать со стула. Я шагнула помочь ему, но тут дирижабль накренился еще сильнее.
Все предметы меблировки и все люди в курительной комнате — а их набилось немало, по моим ощущениям, до половины команды — единой грудой поехали к дальней стене. Орехов закричал «Держитесь!» — не знаю уж, на долийском, на сарелийском или на каком другом языке, мне было не до того. Как бы то ни было, призыв его изрядно запоздал. Даже если бы кто-то из нас и мог еще держаться, сильнейший наклон пола и тряска сделали это невозможным.
Мне особенно не повезло: я отлетела к стене одной из первых, и меня изрядно приложило головой. Перед глазами поплыло, но я еще успела увидеть, как на меня летит привязанный к стулу член экипажа, и даже успела подумать, что «Ния хоризонтер» все же пошила команде дирижабля на редкость удачные мундиры… А потом на мои ребра обрушилась дикая боль, и дальше я не помню уже ничего.
Пришла я в себя от того, что кто-то гладил меня по голове.
Должна сказать, это приятный способ пробуждения, всячески его рекомендую. Вот если бы при этом голова не казалось ватной, и если бы не было так больно во всем теле… И если бы перед глазами не мелькали огненные сполохи…
Впрочем, когда я моргнула раз или два, то оказалось, что огненные сполохи существовали на самом деле, а не только у меня в глазах: недалеко что-то горело, в воздухе тянуло гарью.
Еще через секунду я осознала: я лежу на земле — точнее, на траве, — в воздухе летит пепел, а рядом сидит Орехов, и он-то и гладил меня по голове.
— Вы очнулись! — произнес он с живейшим чувством. — Не вставайте и ничего не говорите, у вас могут быть внутренние повреждения!
— Что за глупости, — пробормотала я. — Лучше помогите мне сесть.
Наверное, Орехов был прав, мне стоило полежать. Но чувство собственной беспомощности действовало угнетающе; вспыхнула даже злость — опять я во всех этих переделках показала себя не лучшим образом!
Эта злость и придала мне силы. Опираясь на руку Орехова, я села.
И очень хорошо сделала, иначе пропустила бы зрелище века.
Потому что в нескольких сотнях метров догорал «Прогресс». Так близко, что до нас долетали волны жара, а пепел оседал на моих волосах и платье.
Как описать это?
Даже если бы я была полностью спокойна и не пережила бы только что удара по голове, и тогда увиденное наверняка поразило бы меня. Громада дирижабля, которая выглядела так величественно, даже паря в небе, где ее масштабы поддавались лишь смутному представлению, подавляла, оказавшись так близко. При этом оболочка дирижабля уже выгорела больше чем наполовину; вся задняя часть его представляла собой пылающий остов, словно оставленный без юбки корсет старинного платья, на котором кое-как держались еще местами пылающие лохмотья обшивки.