Шогол-Ву посмотрел сверху вниз — дочь леса едва доходила ему до плеча, — отнял куртку и повесил.
Он был самым рослым в племени. Таким, как был Койчи-Ит. Как Зебан-Ар, пока рана не заставила его согнуть плечи. И женщины детей тропы, крепкие, высокие, поднимали лица, глядя на него. А дочь леса была так мала и тонка — сухой стебелёк. Тронуть страшно.
Шогол-Ву взял отломанную ножку лавки. Снял доски пола с того края, где они прогнили и держались непрочно. Покормил огонь, чтобы не угас, стянул рубашку и взялся сматывать повязки. Они сбились, проку не было, а раны хоть и болели, но почти не кровили. Бросишь с такими возиться, быстрее заживут.
В одном месте ткань прилипла.
— Я помогу, — сказала дочь леса. — Не тяни!
Он терпеливо ждал и думал, что легче терпеть удары плети, чем эти лёгкие прикосновения. Холодные пальцы, тёплое дыхание. Когда кожу рвёт плеть, можно стискивать зубы, терпеть и чувствовать себя сильным, а от доброты слабеешь.
Шогол-Ву раз или два поднял руку, чтобы отнять край повязки, дёрнуть и покончить с этим. Наконец, не выдержав, так и поступил, толкнул дверь и вышел наружу.
На него обрушилась река, ледяная, шумная и белая. Он стоял, расставив руки, не думал ни о чём, кроме воды, и это было хорошо.
Он жмурился и задыхался, но не отворачивал лицо. Так и стоял, пока тело не занемело от холода.
За ним никто не вышел.
Вернувшись в дом, Шогол-Ву постоял у двери. С него текло. Дочь леса сидела у огня и не повернула головы, зато нептица обрадовалась. Подошла, ткнулась в грудь, потёрлась боком и тут же принялась чистить намокшие перья. Фыркнув, посмотрела обиженно, будто её нарочно облили водой.
Непогода долго не утихала. Громыхали раскаты, пугая рогачей, и лужа на полу всё росла, приближаясь к печи. Наконец Двуликий устал плакать, но остался хмурым.
Шогол-Ву вышел за порог, где даже воздух был мокрым, поёжился и огляделся. Не лучшее время, чтобы пускаться в дорогу. Стоило переждать ночь.
Дверь отворилась, и наружу вышла тётушка Галь.
— Я слышу, утихло всё, — сказала она. — Двуликий ещё здесь, или пришло время Одноглазого?
— Холм тёмен. Прежде я бы сказал, Двуликий сходит с него. Но я больше не знаю, кто там, за плотным одеялом. Может, дочь леса права.
— А?
— Что если там нет богов? Если мы зря верили, а они спали? И теперь они придут, чтобы всё разрушить.
Тётушка Галь, нахмурившись, стукнула его согнутым пальцем по лбу.
— Ты попусту-то языком не мели, а? Если боги есть, то они умны и добры. Нет среди них мелочных и жестоких. Они боги, а не людишки вроде Свартина.
— Отчего же в мире столько зла?
— А ты вообрази вот, народилось дитя. Может оно научиться ходить так, чтоб не упало?
— Нет.
— То-то и оно. Старшие могут под ручки водить, к огню не подпускать, к воде. Кутать от холода, кормить досыта, от боли беречь и о смерти не рассказывать. А что вырастет?
Шогол-Ву промолчал.
— Боги мудры и в наши дела лезть не спешат. Нос не подотрут, но и хворостиной не отхлещут. Зла, это ты верно сказал, много. С чем-то люди могут справиться, с чем-то нет, да как знать, может, так и нужно.
Старая женщина вздохнула.
— Наши-то жизни богам — как одно дыхание. Мы бьёмся, тревожимся, а для них, должно быть, это такой пустяк, что и вообразить смешно. Я бы сейчас больше знала, если бы Нат с камнем не явился. Сидела бы теперь у ушей богов, глядела на мир с холма и понимала бы, почему он так устроен. Ты расскажи вот, милый, чем сейчас пахнет?
— Пахнет?
— Прежде я любила выходить после дождя. Станешь у ограды, а воздух сырой, и так тихо-тихо, будто в мире никого не осталось. Только слышно, как земля воду пьёт. А если пора листьев, то они дышат, и свежо так, и капля с листа на лист, как шёпот — а потом в траву. И от капель этих кажется, будто зверьки бродят вокруг, как вот моховики или пересветыши. Но главное воздух, я сколько лет дышала — надышаться не могла. А теперь...
Она покачала головой.
— Я б заплакала, да, чую, и этого не могу.
Всё же она провела пальцем по щеке, будто утирала слёзы.
— Вот глупая старуха, а, милый? Ей жизнь подарили, а она недовольна. Ну, хватит грустить! Я-то не голодна, а вам бы поесть чего. Всё, что в мешке было, Нат забрал.
Шогол-Ву вернулся в дом, набросил куртку и прошёлся по саду, мокрому и тёмному. В другое время сюда приходили кормиться звери — зайцы, может, ещё изнорники, но теперь, после дождя, их ждать не стоило.
Зато он нашёл белые корни, полудикие, маленькие и сморщенные, проспавшие в земле и пору жёлтых листьев, и снег. Нарыл целую корзину. Взял её в доме, сломанную, без ручки.
Поставил перед дочерью леса и дал нож.
— Промой и очисти.
Сам вышел за прутьями. Собрал по пути хвороста, взял пару сломанных досок, а когда вернулся, ничего не было готово. Дочь леса держала грязный корень, срезая вместе с кожурой не меньше пальца мякоти, и в корзине рядом с остальными, нетронутыми, лежали два-три изуродованных.
— Остановись, — сказал Шогол-Ву. — Что ты делаешь?
— Очищаю, как ты просил.
— Сперва нужно мыть.
Лужа так и стояла на полу, под дырой в крыше, и была достаточно глубока, чтобы вымыть корни, не замутив воду. Шогол-Ву ополоснул корзину, промыл корни и сложил обратно.
— Ты, милая, стряпать-то умеешь? — спросила тётушка Галь. — Могла и у меня спросить, если не знаешь чего. Я ж не вижу. Молчишь, работаешь — ну, думаю, оно и ладно.
— Я дочь вождя, — ответила Хельдиг, но в голосе её не слышалось гордости. — Я видела, как готовят женщины. Я справлюсь.
Шогол-Ву заострил прутья, а после показал дочери леса, как чистить корни. Она старалась, но дело шло медленно. Тогда он отнял нож и сделал сам. Два корня бросил нептице, чтобы не лезла в корзину.
— Их не в чем сварить, — робко сказала дочь леса.
— Мы испечём на прутьях. Нанизывай.
Но у неё и это вышло плохо, только зря искромсала пару корней. Зато нептица порадовалась: порченое отдали ей.
— Возьми прут. Держи вот так.
Дочь леса послушно взяла прут двумя ладонями. Палец кровил — видно, обрезалась. Спросила, не отрывая глаз от огня:
— Кто научил тебя? Разве у вас готовят не женщины?
Шогол-Ву промолчал.
— Я сказала не то?
— А выйду-ка я, воздухом подышу, — сказала тётушка Галь. — Вы, поди, и без меня управитесь.
Она поднялась, нащупала стену, добралась до двери. С ней попросилась нептица, и в доме стало просторнее. Лишь рогачи сопели — пятнистый уснул, а белый дремал, иногда открывая глаза.
— Держи прут выше, — сказал Шогол-Ву.
Он помолчал и добавил, глядя в огонь:
— В моём племени у котлов стоят женщины. Это работа для слабых и старых, для тех, кто больше не может охотиться. Кто ни на что не годен, кроме этой последней пользы. А мужчина, даже ослабевший, скорее перережет себе горло, чем станет к котлам.
— Прости меня, — сказала дочь леса. — Я не хотела обидеть. Я не знала...
— Я стоял у котлов. Стоял с той поры, как сам был чуть выше котла. Я был тогда дитя племени, просто дитя без имени. Мне велели помогать женщинам.
Дочь леса посмотрела на него, широко раскрыв глаза, и прут, который она держала, опустился в огонь. Шогол-Ву направил её руку выше.
— Больше некому было помочь?
— Сочли, это подходящее дело для такого, как я. Последнее, что стоит между негодными детьми племени и смертью.
— Смертью? Чем ты мог заслужить смерть?
Шогол-Ву опять взялся за прут в пальцах лесной девы и поднял его. Она даже не заметила.
— Я знал, кто моя мать. Но я не жалею о том, дочь леса, и не стыжусь. И того, что стоял у котлов, не стыжусь. Корни сгорят, если так держать.
Она отвела взгляд, подняла руку выше.
— У детей тропы суровые нравы, я слышала о том. Так это мать учила тебя?
— Её отправили к ушам богов. Она могла уйти, но выбрала этот путь, чтобы я жил. И я жил — ради неё. И если для этого нужно было стоять у котлов, я стоял.