Дега бросил на него пренебрежительный взгляд, но промолчал.
Легро недоверчиво спросил:
– Роден, а правда, что ты помогаешь родителям?
– Да, – подтвердил Огюст.
Это ужаснуло Легро. Сам он был из Бургундии, из-под Дижона, и был радехонек, что живет далеко от семьи, – никаких обязанностей. Он уже начал продавать свои работы, а вот Родену, ясно, не пробиться, семья будет вечно мешать. Легро спросил:
– А когда же успеваешь делать что-то для себя?
– Я и не успеваю, – ответил Огюст. Но он не мог не помогать семье, как ни тяжела была для него эта ноша. Папа работал теперь только половину дня. Мама часто болела, и они нуждались в поддержке.
– Неудивительно, что ты пошел в монахи, – сказал Легро. – Я бы тоже пошел, взвали на меня такую обузу.
– Почему ты решил пойти в монастырь? – спросил Далу.
Огюст ответил медленно и неохотно:
– Я был одинок. На распутье.
– И подумал, что со скульптурой покончено, – сочувственно подхватил Фантен, – и церковь разрешит все твои сомнения.
– Не разрешила! – с неожиданной горячностью воскликнул Огюст. – Я заучивал молитвы, хотел проникнуться братской любовью ко всему на свете, и ничего не вышло. Хотелось одного – лепить. А всех, кто мне препятствовал, я возненавидел. Это было неразумно, но во мне не было милосердия. Все остальные послушники казались мне неживыми, и все потому, что их не интересовала скульптура. Это они были еретиками, а не я. И тогда монастырь стал для меня тюрьмой, а не спасением.
– Это я понимаю, – сказал Ренуар. – Ненавижу всех, кто хочет помешать мне рисовать. Мне кажется, я возненавидел бы даже бога, попытайся он остановить меня.
Огюста поразила горячность Ренуара. Обычно Ренуар был спокойным и веселым. Огюст сказал:
– Нет, я не возненавидел бога, не я отверг его, а он меня. После я понял, что он не хотел, чтобы я ему служил.
– И очень расстроился, когда понял? – спросил Ренуар.
– Удивился, не расстроился, – ответил Огюст. – Я вдруг понял, что сам бог – великий скульптор, весь мир его мастерская и Микеланджело – его пророк. И я понял, что должен руководствоваться этим чувством, чувством любви, а не ненависти.
– Ну и ну! – поразился Дега. – Прекрасно испытывать столь возвышенные чувства, но одними ими, к сожалению, не проживешь.
– Ходите в церковь, любите ближних, трудитесь в поте лица своего, – перечислял Далу. – Как ни печально, но Дега прав, все это – потеря времени. Вот женщины – это да. Ты что об этом думаешь, Роден? Мы что-то еще не видели тебя ни с одной.
Огюст всегда был скрытным, а теперь больше, чем когда-либо, предпочитал не обсуждать подобных вопросов. А Далу подначивал:
– Друг мой, ты что же это, не веришь в «ночь любви»?
Огюст только пожал плечами.
– Жаль-жаль, – сказал Далу. – Значит, не хочешь говорить. – Для Далу, который был единственным, кроме Огюста, скульптором в этой компании, молчание Огюста казалось трагическим: женщины были для него всем, и с этой его страстью могла поспорить только его жажда официального признания. – Из тебя никогда не выйдет толк.
Огюст подумал: «Кто знает? Может, талант – это тот же айсберг, который скрыт от чужих глаз». И пока Далу расписывал женщин, которых знал за последнее время, Огюст приглядывался к своим новым знакомым– Эдуарду Мане и Огюсту Ренуару-и старался в них разобраться.
Они были прямой противоположностью друг другу. Мане – самый старший из компании, ему уже тридцать один, Ренуару двадцать два – самый младший. Все в Париже, кто хоть сколько-нибудь разбирался в живописи, считали, что Мане – блестящий талант, что он может писать в любом стиле – в стиле Давида, Энгра, Делакруа, Курбе. Но никто не принимал всерьез Ренуара. Ренуар был всего-навсего студентом. Мане был на пороге признания, не сегодня – завтра, он был необычайно одаренным, привлекательным, элегантным, изысканным, состоятельным завсегдатаем бульваров. Мане уже создал не одно прекрасное полотно и тем не менее был несчастен: Салон пока не признавал его; но надежда не покидала его, хотя часто им и овладевала меланхолия.
А щуплый светловолосый Ренуар, при всем своем жалком виде, вечно в холоде и голоде, сын нищего портного, разве мог он тягаться с Дега и Мане, которые сменили по нескольку не пришедшихся им по вкусу профессий, этот самый Ренуар всегда был доволен жизнью, была бы кисть в руках. Он мог бы писать даже грязью, если в том возникла бы необходимость; он твердо знал одно: жить без того, чтобы не писать, он не может.
Огюсту было легко с Ренуаром. Они происходили примерно из одной среды, и оба редко вступали в споры. А вот другие… Огюст улыбнулся про себя.
Фантен старался перекричать всех:
– Семеро отверженных. Прекрасно. Прекрасно. – Он склонился над списком отвергнутых Салоном. – Легро, Далу, Мане, Дега, Барнувен, Ренуар и я[25]. – Он весь сиял от удовольствия. – Значит, я был прав, когда говорил всем, что Салону нужны только слащавые подделки под искусство.
– И тем не менее, – прервал его Мане, – Салон пользуется авторитетом. Я бы выставлялся в Салоне, если бы приняли.
Ренуар подтвердил:
– И я. – Далу и Легро тоже согласились, но Дега не проявил интереса, и Огюст тоже помалкивал.
– Как бы там ни было, – сказал Фантен, – никого из нас они не выставляют.
– Что ж, дело привычное, – сказал Мане. – Меня отвергали и раньше.
– Но не имели права. Подумать только, тебя! – сказал Фантен. – Да ты на голову выше всех нас!
– Как ни странно, – отозвался Мане, – возможно, ты и прав. Что вы предлагаете?
– По-моему, дело не в том, выставляет ли нас Салон, – объявил Фантен. – Важно, чтобы мы где-то выставлялись, чтобы наши работы видели.
– Может, основать собственную Академию художеств? – сказал Дега.
– Это ни к чему, – сказал Фантен, – но ты бы хоть высказался, какие картины выставлять.
– Это бесполезно, – ответил Дега. – Мы не можем руководствоваться мнением художников. Художники не ставят друг друга ни во что.
Фантен спросил:
– Разве ты не хочешь, чтобы публика увидела твои картины?
– Не уверен, что хочу, – ответил Дега. – В живописи нельзя полагаться на случай. А при такой выставке все будет зависеть только от случая.
Фантен повернулся к молчавшему Огюсту:
– А ты что скажешь, Роден? Ты хочешь, чтобы тебя увидела публика?
– Да, – сказал Огюст, – когда у меня будет что-нибудь закончено.
– Закончено. – Ренуар пожал плечами. – У меня всегда есть что-нибудь законченное. – Он сидел, облокотившись на мраморный столик, и, пока остальные спорили, рисовал что-то на старой газете.
Огюст пояснил:
– Но я хочу, когда закончу, быть действительно довольным работой.
– Господи! – воскликнул Дега. – Чего еще захотел! Да он сошел с ума!
– Ничего подобного. Я почти всегда недоволен своей работой, – ответил Огюст. – А стоит ли выставлять, если сам недоволен?
– А публика, – сказал Дега, – все равно только тогда и воздает должное художнику, когда он уже на том свете.
– Значит, выход у нас один – забиться в угол и молчать? – спросил Фантен.
Дега ответил:
– Что ж, ты лучше всех изучил Лувр. Должен бы уразуметь, что живопись – это не скачки с препятствиями.
Фантен покраснел, но, увидев, что все остальные напряженно ждут ответа, решительно заявил:
– Надо устроить собственную выставку.
– Самим? – Дега был потрясен. У него был такой вид, словно кто-то потребовал от него повторить подвиги Геркулеса.
– Да нет, не самим, – сказал Фантен. Теперь он обращался к остальным: – Но если мы поднимем какой следует шум, то может дойти и до Наполеона.
– До новоиспеченного императора, до этого нувориша? – издевался Дега.
– Я не собираюсь выступать в его защиту, но он наша единственная надежда, – крикнул Фантен.
– Единственная надежда, – повторил Дега. – Это наша выдающаяся личность, он превратил нашу империю в земной рай. Империю, которую породил революционный дух, это диктаторство, одобренное голосами народа, эту республиканскую монархию, как называет ее император, а можно называть и наоборот – монархическую республику, да только это ни то и ни другое. Это империя, преданная наполеоновскому духу, и наступит день, когда от нас потребуют отдать за нее жизнь. Но он, этот император, он-то согласен отдать за нас жизнь?