Милонег обнял свою любимую. Та прижалась к нему всем телом, как напуганное дитя.
— Ты дрожишь? Мы скоро поедем...
— Я с тех пор, как горела в церкви, видеть не могу открытый огонь...
Ёрш вернулся один. Сообщил понуро:
— С кручи сорвалась. Думаю, что — насмерть...
— Да-а, история... Что ж, придётся ехать верхом, — заключил Жериволов сын. — Вы по одному, мы вдвоём.
— Как тогда, — улыбнулась гречанка. — Помнишь, ты меня увёз из монастыря Святой Августины?
— Ну ещё бы! Сладкое мгновение моей жизни...
Наконец отловили третьего скакуна (остальные разбежались неизвестно куда), сели, устремились вдоль берега... Чёрные ночные деревья проплывали мимо. Где-то в темноте, под обрывом, тек невидимый Днепр... Савва сжал Настенькину талию, наклонился к ушку, ласково сказал:
— Уж не сон ли это? Ты — со мной, моя...
— Я сама не верю... Бог меня провёл мимо часовых — только Бог!.. Коль удастся вырваться — больше не расстанемся!
— Никогда, любимая, больше никогда!..
Горемычные вы мои! Оба не представляли, сколько бед и волнений предстояло им ещё испытать в дальнейшем!.. А пока они двигались на север. Впереди лежал Овруч...
* * *
...Надо ли описывать, как сердился Лют, выслушав рассказ раненого Вовка? Угрожал сгноить, разорвать на части, четвертовать... Но фактически жизнью поплатились семеро: брат Паисий, пятеро дружинников, охранявших Настеньку во дворце, и несчастная Суламифь. Инока нашли в луже крови около купальни: у него была отрублена левая рука, но монах не умер, даже узнавал многих окружающих. Ярополк присудил всем виновным смертную казнь... Вовка разжаловали в сотские. Жеривола хотели выпороть публично, но потом, пощадив его возраст и оценив общественный статус, подвергать наказанию не стали. Правда, с тех пор не здоровались с ним и за княжий стол больше отобедать не приглашали... Да! Ещё одно существо пострадало от происшедшего. В приступе безумного гнева Ярополк ворвался в Настенькину одрину и свернул шею чижику. А затем свалился, будто бы подкошенный, и забился на полу в бешеном припадке.
По-иному прослезилась Меньшута — тихо, горько, умоляя Ладу пощадить её, остудить привязанность к Милонегу. Только всё напрасно: коль написано тебе на роду кого-то любить, то никто изменить твою судьбу не сумеет — ни Перун, ни Лада, ни даже Род.
Старая Ладога, весна 973 года
— Едут! Едут! — закричали наблюдатели со стены.
Все, кто был во дворце, побежали к окнам: вдалеке действительно маячили белые паруса княжеских ладей. Высоко стоявшее солнце хорошо освещало Волхов, берега с молодой майской зеленью, голубое небо и похожие на льняную пряжу белые облака. У Малфриды, приникшей к подоконнику, больно сжалось сердце. Девочка совсем не помнила своего жениха. Ей вообще начало казаться, что Владимир — какой-то миф, добрая красивая сказка, сочинённая взрослыми в утешение дочери, то и дело болевшей — с кашлем, жаром, распухавшими на шее желёзками. Но минувшей осенью дядя Херигар, торговавший в Новгороде оружием, передал внучатой племяннице трубочку-письмо. Это был пергамент, на котором бисерно чернели завитушки, нолики и хвостики кириллицы. С помощью учителя-русича удалось прочесть:
«Новгородский князь Владимир Святославлевич Рюрикович здравия желает своей невесте, дочери норвежского конунга Олафа Трюгвассона Малфриде. Этим летом я вместе с младшими двоюродными сёстрами и братом, а также с другом Вожатой отдыхал в сельце Ракоме. Было очень весело, даже несмотря на пожар, слава всем богам, небольшой. Жаль, что ты, Малфрида, с нами не была. Отчего не пишешь? Не забыла ли меня? Если дядя, посадник Добрыня Малевич, будет посвободнее, я уговорю его съездить в Старую Ладогу будущей весной. Сказывают, Ладожское озеро — страх какое красивое. Я хочу его посмотреть. Покатаемся в ладье и поудим рыбу. А на куроедицы, в день моего рождения, дядя подарил мне коня — вороного, горячего, из Полоцка. Я назвал его Ретивой.
До свидания, моя Малфридушка. Низкий поклон батюшке и матушке. Да хранят вас боги!
Твой жених Владимир».
А отцу Малфриды — Олафу Трюгвассону — Херигар-младший передал на словах: после смерти князя Святослава у Добрыни опять возникли сложности с оппозицией; так что. вероятно, по весне прибудут послы от посадника с просьбой помочь людьми. А возможно, и сам Добрыня в Старую Ладогу пожалует. Не исключено, что с племянником. Мальчик спрашивал купца о Малфриде, даже требовал, чтобы Херигар описал, как она теперь выглядит.
Это письмо и известие взволновали девочку. Как-то, укладываясь спать, наречённая князя стала спрашивать у Торгерды:
— Мамочка, скажи, правда, я — уродина?
Та была немало удивлена выражением дочери. Села рядом, провела ладонью по её волосам — светлым и курчавым.
— Да с чего ты взяла, родная?
— Бледная, больная... Вдруг Владимир расхочет на мне жениться?
— Не переживай. Ты — прекраснее всех на свете, как богиня Фрейя, с золотыми кудрями, заставляющая людей любить и растить детей... Ну, чуть-чуть ещё не здорова — оттого что всеми правдами и неправдами избегаешь принимать рыбий жир. Но до свадьбы вашей — целых четыре года. Десять раз успеешь поправиться!.. Впрочем, если Владимир расхочет жениться — тоже не беда. Возвратимся в Норвегию, папу выберут королём, и отыщем тебе жениха лучше киевлянина!
— Что ж, пожалуй, — вздохнула Малфрида. — Думать о таких мелочах — недостойно дочери норвежского конунга!
Тем не менее, увидев на Волхове паруса, девочка занервничала. И, позвав служанок, стала одеваться в лучшее своё платье — розового бархата, расшитое жемчугом. К платью ей надели розовый берет и такие же туфельки из китайского шёлка. И немного подрумянили щёки, чтобы бледность не была такой явственной. В целом же Малфрида себе понравилась; но коленки по-прежнему дрожали, да и кончики пальцев похолодели.
Мать вошла и сказала:
— Хороша принцесса! Выше нос. Гости ждут в зале для пиров.
— Мамочка, какой он? — робко произнесла юная невеста.
— Ты сама увидишь. Не волнуйся: симпатичный, курносый — настоящий русич...
Сердце билось у неё в ушах. Узкое и плотное платье сковывало движения. Девочке казалось, что она сейчас упадёт и не сможет встать. Но сознание ей не изменяло, и Малфрида шла — рядом с матерью, по закрытым галереям и лестницам.
Зал! Ах, какой высокий потолок! Разноцветные витражи на окнах! Длинный стол, заставленный яствами... Гости — в красивых платьях, шитых золотом, драгоценными камнями... Во главе — отец: смотрит на неё добрыми глазами, радостно кивает, приглашает сесть...
Вот и Владимир... Круглолицый подросток лет тринадцати; тёмно-русые волосы подстрижены под горшок; нос немного вздёрнут — круглый, точно райское яблочко, в пятнышках-веснушках; синие глаза смотрят с любопытством...
— Здравия желаю, сударыня. Как твоё здоровье? Мне сказали, что ты хворала? — голос у него слегка петушиный — слышно, что ломается.
— Здравствуй... Благодарю... Хвори все прошли...
— Очень рад...
За столом оказалась напротив Добрыни — русского красавца с богатырской шеей; портил его, пожалуй, только невысокий рост, но широкий лоб, курчавые волосы, синие глаза (одинаковые с племянником), сочные вишнёвые губы — привлекали женское внимание. Ровный ряд зубов делал его улыбку чистой и приветливой.
— Мы пробудем у вас недолго, — говорил посадник, — дня четыре, не больше. Положение в городе нынче непростое. Угоняй и Боташа снова мутят воду. Не хотят подчиняться Киеву.
— Каждый есть страна одинаков, — отвечал конунг на нетвёрдом русском. — Наш Норвегии тоже очень трудно. Хокон Добрый, прошлый наш король, что мне доводился сводный брат, принимал христианство в Англия и потом хотеть окрестить Норвегии. Но могучий бонд сказал: «Нет! Мы хотеть, словно предки, боги Один и Тор. Если ты насильно крестить, мы тебя убить». И Хокон тогда отступать...