Дочь Добрыни прыснула:
— Отчего же так?
— Шапку носил такую, волчий хвост висел. Мне и не обидно. Я уже привыкший.
Соскочил с коня, на крыльцо взошёл. Молодой, скуластый. И косая сажень в плечах. Сердце у Нежданы заколотилось. «Он, конечно, не красавец, — промелькнуло в её уме, — вон какая челюсть. Но глаза приятные. И лицо хорошее. Неужели он?!»
— Заходи в палаты, господин новгородский сотский, милости прошу. Как там тятенька? Получил ли мою челобитную с Вавулой Налимычем?
А когда Неждана услышала, что они приехали их забрать, то едва не бросилась на шею дружиннику:
— Боженьки мои, Берегиня, Лада и Леля! Я не верю своим ушам! Да неужто? Слышите, Милена, Савинко? Тятенька зовёт нас приехать в Новгород! Будем жить у него во дворце, вместе с нашим двоюродным братцем, князем Владимиром. Поблагодарите господина новгородского сотского. Мы поедем к тятеньке под его охраною!
Девочка и мальчик поклонились в пояс. Было им на вид лет по пять: у Милены светлая коса, завитки на лбу, синие глаза, нос пупырышком; у Савинко, наоборот, — волосы прямые и чёрные, карие глаза (правый слегка косил), нос прямой и узкий.
— А Юдифь? — спросил Угоняевич. — Как её здоровье?
У Нежданы потемнело лицо:
— С каждым днём ей всё хуже. Есть и пить не хочет, лишь кричит и бьётся. Мы её привязываем к одру.
— Плохо дело. Ну, да что ж теперь? Велено её привезти. Надо будет — спеленаем, как малое дитя, и положим в третий возок. Чай, дорогу-то худо-бедно перенесёт.
Начались приятные хлопоты: сборы необходимых вещей в дорогу. Старшая дочь Добрыни всем руководила, как взрослая, и порхала по галереям дворца — лёгкая, весёлая. На ходу напевала песенки. Складывали свои сундучки и Савинко с Миленой. А дружинники грузили в кибитки поклажу, брали запасные колёса, чистили коней. Было решено выехать с рассветом.
Ночью Неждана не сомкнула очей, всё перебирала в уме, не забыла ли взять чего, как они поедут и успеют ли добраться до места до начала морозов. Только задремала, как услышала крик Юдифи: сумасшедшая выплюнула кляп и вопила нечеловеческим голосом что-то несообразное. Только утихомирили её, как ночное небо стало розоветь на востоке, и ложиться вновь было уже бессмысленно. «Отосплюсь в дороге», — подумала девушка, волосы приглаживая перед зеркальцем; ей хотелось выглядеть получше — близость Мизяка её вдохновляла.
Проводить отъезжающих высыпала челядь: конюх, стряпка, придверочник, ключница, дворовые девки... А тиун (управляющий хозяйством), толстый и ленивый, с потным лоснящимся лицом, говорил, пыхтя:
— Так что, милая боярышня, передай тятеньке, что оброк собираем по уставу, но случился недород, и поэтому брашна взяли меньше...
— Передам, передам, — издевательским тоном отвечала Неждана. — Всё, как было, так и передам. Тятенька приедет и с тобой, Суметка, потолкует по-свойски!
Вынесли обёрнутую в белое полотно и завязанную, как покойницу, Юдифь. Рот ей закрывала также полоска материи. А безумные, вылезшие из орбит глаза, ничего не видя, таращились. Впечатление было тяжким. Положили несчастную в кибитку и задёрнули полог.
— Ну, благослови вас Попугник! — пожелала ключница.
— Вам — счастливо оставаться! — поклонилась Неждана на прощание. — Не держите зла. Коли выпадет нам судьба, то ещё увидимся, — и залезла на свой возок.
Маленький обоз тронулся в дорогу.
Путь сдружил молодых людей. На привалах они болтали, вместе ели, угощая друг друга. А Савинко часто ехал на коне Мизяка, сидя впереди, у седла.
Как-то, миновав крепость Родню (ныне — городок в Тверской области), вышли Неждана и Мизяк на песчаный волжский берег между сосен — посмотреть закат и набрать воды. Неожиданно он привлёк её и жарко поцеловал в губы. В первый момент девушка забилась, точно птаха в силке охотника, но потом медленно обмякла, потянулась к юноше, шею обвила тонкими руками и глаза прикрыла. Поцелуй длился очень долго. А когда отстранились друг от друга, то Неждана опустила чело, сразу застеснявшись.
— Отпусти, Волчий Хвост, — кротко попросила она. — Али кто увидит?
— Ну и пусть, — усмехнулся юноша, не снимая рук с хрупкой талии. — Ты мне очень люба. Я хочу на тебе жениться. Люб ли я тебе?
У Нежданы дрогнули ресницы:
— Ты мне тоже нравишься... Вот приедем в Новгород — спросим разрешения у тятеньки. Коли будет на то его воля — стану твоей водимой.
— Твой-то разрешит, — засопел Мизяк, — а вот мой станет возражать. Он не любит киевских. А древлян — тем паче.
— Ну, тогда — гляди, — хитрым глазом посмотрела на него дочь Добрыни. — Выйду за другого. Передумаю — больше не поймаешь! — Вырвалась, побежала прочь.
А дружинник, проклиная отца, брата и себя, потащился следом, прилагая героические усилия, чтоб не расплескать воду из ведёрка, полного до краёв. Ночью он заснул, подложив под голову конское седло, а когда рассвело, выяснилось, что ночью сумасшедшей хазарке как-то удалось развязаться, и она сбежала неизвестно куда. Стали искать, кричать, аукать. Только разве сыщешь? Ненормальный человек — может в воду кинуться, может угодить в лапы зверя, может заплутать где-нибудь в лесу Дело дохлое!
Взмокший Мизяк сидел на пеньке, пот утирал со лба шапкой с меховой оторочкой, тихим голосом повторял испуганно:
— Мне конец теперь. Киевлянин скажет, будто я нарочно. Выгонит из мечников и назначит кару. Опозорит напрочь...
Девушка пыталась его утешить, говоря, что вступится, убедит отца, что Мизяк в случившемся не виновен вовсе.
Киев и окрестности, осень 971 года
Церковь Ильи-пророка на Подоле празднично смотрелась: ладная и лёгкая, аккуратная и воздушная. Сбоку — высокое крыльцо, козырёк над ним, прочные ступени. Входишь — слева церковный служка свечками торгует, ладанками, крестиками нашейными. Можно просто опустить денежку в специальную кружку — на церковные нужды. Справа — притвор, где обычно ставят гроб с отпеваемым покойником. Справа дальше — небольшие ещё ступеньки и уже выход к алтарю. В золотых окладах — аскетичные лики Иисуса Христа, Пресвятой Богородицы, всех апостолов и Ильи-пророка. Надписи на кириллице. И мерцающий свет восковых свечей.
После службы отец Григорий попросил Анастасию остаться. А когда церковь опустела, он сказал вполголоса:
— Дочь моя, в задней клети ожидает тебя неизвестный путник.
— Кто? — отпрянула Настенька, распахнув глаза.
— Погляди — увидишь.
— Кирие елеисон! Господи помилуй! — и, перекрестившись, проскользнула за аналой.
Человек стоял к ней вполоборота и глядел в оконце. Но она не могла не узнать с первой же секунды: эти завитки смоляных волос, шея, плечи... Прислонившись к косяку, прошептала хрипло:
— Милонеженька... мой родимый...
Обернувшись к Насте, он всмотрелся в дорогое лицо. Юная гречанка была само совершенство: чёрные глаза, наполненные слезами, пальчики прижаты к розовым губам, нежное запястье... Годы лишь усилили её красоту; девочка-подросток исчезла; все черты стали мягче, одухотворённее; да и вряд ли на земле можно встретить что-либо прекраснее, чем шестнадцатилетняя любящая женщина, да ещё в минуту встречи со своим обожаемым!
Милонег, взволнованный, восхищенный, сделал шаг вперёд и упал перед ней на колени. Взял её за левую руку, голову склонил и уткнул лицо в мягкую ладонь. Ощутил кольцо, посмотрел: да, то самое, из Переяславца, его! И сказал сквозь слёзы:
— У меня такое же. Видишь?
Опустившись перед ним на колени, Настенька прижала руку Милонега к груди. И произнесла:
— Мы с тобой ими обручились... Перед Господом нашим Богом... Ныне, присно и во веки веков!
Он поцеловал её руку, а она — его. Он проговорил:
— Я люблю тебя.
И она ответила:
— А моя любовь — больше, чем любовь. Это — агапэ.
— И моя — тоже агапэ...
Он коснулся её губ — нежно, ласково. Поцеловал. А потом — в складку возле носа. В тень, которую отбрасывали ресницы на щёку. В сомкнутые веки. И опять спустился к её тубам — начал целовать крепче, жарче, и она ответила. Оба растворились в поцелуе — восхитительном, как весенний гром.