– Разве есть что-нибудь, чего не в силах совершить Бог? – с иронией спросил ди Гайл.
– Даже на эшафоте безумец богохульствует! – закричал ди Оран. – Он не раскаялся в своих кощунственных речах. Даже муки не страшат его.
– Проси императора о милости! – крикнули из толпы.
– Проси о пощаде!
– Генерал, война окончена. Проси позволения самому выпить чашу с ядом!
– Канцлер лжет, – ответил ди Гайл. – Я живой человек, и меня страшат муки. Я знаю, какая смерть меня ждет. Но видеть, во что превратилась страна, которой я присягал защищать от врагов – худшая мука. Я, победитель северных дикарей, таорийцев и кочевников, участник десяти войн, всегда мечтал видеть мою страну счастливой и процветающей. Теперь я вижу, как она сходит с ума. Мне не нужно милости императора. Я умру, как солдат. Я готов умереть.
Пирующие при этих словах притихли, потом разразились воплями негодования. Ди Гайл смотрел поверх них на императора.
– Стойте! – Тасси встала со своего места. – Дайте мне позабавиться.
– Мы позволяем, наша возлюбленная Тасси! – с пьяным смешком воскликнул император.
Тасси неспешно двинулась по проходу к подиуму. Даже здесь, среди десятков красавиц, она была ослепительна. Даже ди Гайл, приговоренный к смерти и ожидающий казни, залюбовался ею. Тасси вышла на подиум и сбросила платье. Вздох восхищения прокатился по залу.
– Скажи мне, ди Гайл, я красива? – спросила Тасси.
– Красива. Очень красива.
– Тогда воспользуйся правом последнего желания. Соединись со мной перед смертью. Доставь себе и мне удовольствие. Только за минуту до смерти жизнь кажется особенно полной, и все желания, исполняясь, приносят непередаваемое, недостижимое прежде удовлетворение.
– Ты, шлюха! – Ди Гайл с ненавистью посмотрел на женщину. – Какой же извращенной фантазией надо обладать, чтобы предлагать себя у всех на виду человеку, осужденному на казнь.
– Ну и что? Удовольствие – вот смысл жизни Царство нашего возлюбленного императора – это царство удовольствий. Он избавил нас всех от страха перед смертью, старостью, недугами. Мы – боги! Мы бессмертны. А что такое бессмертие, если не вечный поиск все новых и новых наслаждений? Ты ведь хочешь меня, генерал. Я по твоим глазами вижу, что ты безумно хочешь меня. Твоя гордость и твои предрассудки заставляют тебя говорить «Нет!», но твои тело и сердце кричат «Да!». Не лги хотя бы самому себе.
– Соглашайся, ди Гайл! – со смехом крикнул император.
– Соглашайся! – повторил какой-то пьяный голос. Гости закричали, захохотали, завыли, вновь начали швырять в осужденного объедки. Дамы демонстративно заголялись, пытаясь привлечь его внимание. Ди Гайл с ненавистью смотрел на них.
– Нет! – сказал он.
– Чего же ты хочешь? – спросил император, которому фаворитки посыпали голову золотым порошком. – Может, ты хочешь мальчика? Или овцу? Эй, приведите ему овечку!
– Кубок вина! – потребовал ди Гайл, когда хохот вокруг подиума стих.
Карлик вынес ему большую стеклянную чашу, полную густою ароматного хинта. Ди Гайл взял чашу двумя руками, поднял над головой.
– Пью за пришествие царства правды и света, – провозгласил он, – и за погибель царства лжи, тлена, колдовства и разврата! Хвала Единому, единственному и вечно живому Богу нашему!
Пирующие притихли. Шендрегон в ярости закусил губу. Ди Гайл допил вино и швырнул чашу на пол. В следующую секунду все услышали голос Тасси.
– Если бы ты принял мою любовь, ты был бы помилован. Но ты отверг радость и наслаждение, и потому недостоин жить. Теперь ты умрешь, как жалкий раб, вопя и корчась от боли. Палач, начинай!
Помощники раздели генерала, привязали к раме. Ди Гайл громко читал молитвы. Палач начал с ломиков. По залу отчетливо раздался жуткий треск переламываемых костей. Некоторые из пирующих шумно выблевывали съеденные яства и выпитое вино. Темные сущности наслаждались жестокостью, питаясь болью казнимого. Человеческая оболочка протестовала против зверства. Наложницы Шендрегона лишились чувств. Ди Оран, пожелтевший, как пергамент, отвел глаза от эшафота.
Ди Гайл умер, не издав ни звука. Он молчал, когда палач сменил ломик на свежевальные ножи. Он молчал, когда палач сменил ножи на топор. Тасси поняла, что генерал умер, когда поток боли и страдания, идущий от эшафота, прервался. Ее голод остался неутоленным.
– Первые врата Безмолвия уже открыты, – шепнула она ди Орану. – Время открыть вторые. Наши враги думают, что они победили. Пусть думают. Это нам на руку. Пора стать полными хозяевами в Гесперополисе.
– Ты говоришь об императоре? – шепотом же спросил ди Оран.
– О новом императоре. Императоре-маге, который сможет принять на себя силу Заммека. И я даже знаю, кто может стать таким императором.
Староста Дорош сдержал слово: дрова для погребального костра привезли еще утром. Священнику Хейдин объяснил, что Акун был язычником и просил позволить ему похоронить друга по языческому обряду. Отец Варсонофий не одобрил этой идеи, по и возражать тоже не стал.
За один галарн четыре чудовоборских мужика согласились вырыть большую яму на опушке леса, совсем недалеко от дома Липки – места последней битвы Акуна. Земля была промерзшая, но мужики упорно долбили ее заступами, честно отрабатывая запрошенную плату.
Костер для Акуна был сложен прямо над ямой. На положенные над ямой лесины Хейдин уложил несколько рядов хвороста, а на них – тело старика, обернув его в чистую холстину, принесенную женщинами. Рядом с Акуном он положил обломки боевого шеста, бандольеру с орионами, и свой сломанный меч, свой Блеск, который так же, как и старый милд, принял в Чудовом Бору свой последний бой. На грудь Акуну ортландец поставил ковш с медом. Рядом с большим костром был сложен меньший, в половину человеческого роста, на который Хейдин положил завернутое в платок сердце Йола ди Криффа.
Погребальные костры зажгли на закате. Хейдин, Ратислав, Липка и Руменика следили за тем, как разгорается пламя. Издалека за обрядом языческих похорон наблюдали с десяток ребятишек, для которых зрелище огненного погребения было всего лишь интересной диковинкой, да еще несколько стариков и старух, приковылявших посмотреть, как будут хоронить старика по чужеземному обычаю. Огонь, поначалу слабый, охватил сначала малый костер, дрова запылали, и пламя поглотило сердце отца Руменики, избавив Йола ди Криффа от проклятия и даровав ему покой. Хейдин так и не решился сказать девушке, чье сердце он предал сожжению. Сейчас, пока свежа скорбь по Акуну, этого не стоит говорить. Когда-нибудь он скажет ей об этом. Когда-нибудь в будущем.
Багровые языки пламени постепенно охватывали хворост, подкрадывались к чернеющему на вершине костра телу. И разом полыхнуло; из недр костра вырвался дремавший до сих пор огонь, забушевал с ревом, охватил Акуна. Налетевший ветер еще больше раздул пламя. Хейдин попятился назад – жар от костра стал невыносимым. Руменика плакала, спрятав лицо в ладонях. Липка плакала, не пряча лица.
Бушующий огонь поднялся в ночное небо, в темноту полетели мириады искр. И Хейдин увидел, как из пламени к небесам вылетела яркая зеленая звезда. Душа Акуна ушла в вечность.
Костры горели долго. Первым погас малый костер – он прогорел до маленькой кучки пепла Хейдин смотрел в умирающее пламя. Завтра он придет, чтобы засыпать остывший пепел и оплавленное железо землей. Так когда-то хоронили королей-тунгов Ортланда, только над их могилой еще насыпали курган. Акуну не нужен курган – он не был королем. Он был воином, каких в этом мире и в прочих мирах можно пересчитать по пальцам одной руки. Память о них долговечнее каменных надгробий и высоких курганов.
Взявшись за руки, они поклонились догорающему костру и пошли домой, чтобы нехитрой трапезой помянуть старого милда. Первым зарево заметил Ратислав и сказал об этом Хейдину. Ортландец посмотрел на юго-восток – ночное небо над горизонтом было освещено дрожащим багровым светом.
– Как будто гроза, – сказал Ратислав. – Небо по Акуну свечку затеплило.