Солнце уже склонялось к закату, когда мы быстрым шагом прошли через Радом и вышли в открытое поле: январский день короток, и я пожалела, что заходила пить чай и греться. Сейчас бы уже прошла половину пути.
Впереди, за широким, заснеженным лугом, темнела зелёная лента хвойного леса. За его туманной тёмной грядой глухо били орудия. Где-то близко постреливали немецкие пулемёты.
Михаил Фёдорович посмотрел на меня, на поле, на лес и заметил:
- Может быть, вернёмся назад? Посмотрите, как быстро смеркается. Путь опасный...
Я только покачала головой и ускорила шаг.
Мы шли по широкому лугу, чуть понижающемуся в сторону леса. Он весь был исчерчен тонкими следами лыж и толстыми, ребристыми - грузовиков. Кое-где чернели воронки от снарядов. Пустынная пелена снегов дышала пронизывающим холодом.
Вдруг у самого леса показалась фигурка лыжника с автоматом. Человек быстро шёл нам навстречу и что-то кричал. Ветер относил его слова в открытое поле.
Капитан сразу заволновался:
- Кто такой? Чего ему надо?
- Поживем - увидим...
- Может, немец?
- Всё может быть...
Мы оба с тревогою всматривались в приближающегося человека. Он шёл на лыжах легко, высокий, в отороченной мехом куртке, с ярким клетчатым шарфом на шее. За спиною болтался немецкий автомат. Напряжённое зрение сразу отметило: на рукаве человека красно-белая повязка. Значит, не немец. Поляк.
Задыхаясь от быстрого бега, лыжник шел и кричал:
- Эй, куда-а вы?
Мы остановились.
Он подъехал вплотную, встал длинными лыжами поперёк нашей дороги, закрывая её. Строго сказал:
- Я кричу: куда вы? А вы молчите. Почему не отвечаете? - Человек хорошо говорил по-русски.
- Я догоняю дивизию. Товарищ мой тоже туда же, - ответила я, слегка защищаясь от взгляда пронзительных, ястребиных глаз лыжника.
- Почему так поздно? Здесь опасно.
- А вы кто такой, что указываете? - спросила я в свою очередь, замечая, что капитан наклонился, поправляя сапог. В наш разговор он почему-то не вступал.
Лыжник весело улыбнулся.
- Кто я-то? - спросил парень, и я поняла, что перед нами никакой не поляк. - Я-то вятский. Бежал из Германии. Из плена. Здесь остался в партизанском отряде. Сейчас держим охрану Радома. В лесу, куда вы идёте, полно фрицев... Окружённые! Мы их вылавливаем потихоньку. - И он снова сказал, обращаясь опять к капитану: - Смотрите, лучше вернитесь!
Антонов недовольно заметил мне:
- Я вам говорил... Лучше в Радоме переночевать, а утром идти!
Партизан, опираясь на лыжные палки, внимательно его слушал. Сказал мне:
- Слышишь, что говорят? Вернись, девушка... А? Пока не поздно!
На Смоленщине, в Белоруссии я, быть может, прислушалась бы к их совету. Но сейчас всё моё существо восстало против здравого смысла двух здоровых мужчин. Мне по лесу-то нужно пройти всего три километра. А за лесом сразу деревня, в ней наш штаб. И если я не приду этим вечером, они рано утром опять уедут ещё дальше на запад. И я снова должна буду их догонять. А у меня давно уже нет ни продуктов, ни денег. Всю дорогу я на «бабушкином аттестате»: кто покормит, а кто и нет. И потом я устала от одиночества, от холода и от пешей дороги, без попутных машин.
Я сказала вятичу:
- Хорошо. Спасибо, что предупредили. Теперь буду знать, что меня ожидает. - Потом обернулась к Антонову: - Я решила идти, товарищ капитан. До свиданья! До встречи.
Михаил Фёдорович стоял растерянный, смущённый. Наверно, два чувства сейчас боролись в его душе: осторожность и стыд. Он глядел на меня недовольно, угрюмо.
Лыжник тоже глядел на Антонова с большим интересом: как тот выйдет из положения. Не дождавшись ответа, сказал:
- Ну, если на то пошло, я, конечно, могу проводить. До половины дороги. А уж дальше как-нибудь сами! Мне приказано ещё засветло возвратиться в отряд! - И он добавил спокойно, обращаясь ко мне: - Так-то прохожих они не трогают. Патронов, видать, маловато. И боятся: если тронут кого, мы их к ногтю прижмем!
Мы пошли с Антоновым по дороге. Вятич бойко заскользил рядом с нами на лыжах. Теперь он передвинул автомат со спины на грудь и поставил на очередь.
Я с волнением смотрела на громаду хвойного леса, к которой мы приближались. Там сейчас в окружении немцы. Те самые немцы, которые под Вязьмой уничтожили всю нашу дивизию. Те самые немцы, которые травили собаками наших бойцов и расстреливали их с самолетов, били из пушек и миномётов по площади, наугад и всякий раз попадали во что-то живое. И вот теперь мы окружили их - не ради пощады!
За лесом то и дело взлетали зарницы: короткие отблески работающих батарей. Потом железно скрежетали «катюши». Лиловые трассы реактивных снарядов густо расчерчивали всю западную полусферу январского неба. В ответ резко щелкали немецкие фаустпатроны. Видно, круг замыкался. Не маленький, будничный - ещё одной полосой окружения на пути ещё одной отступающей немецкой дивизии. Замыкался огромный, фантастический круг, о котором мечталось в декабре сорок первого года. И я, глядя на лес, лежащий тёмной громадою впереди, на блистающий вспышками запад, ощутила всей кожей, как он изменился, окружающий меня мир. Как вроде бы незаметно, но бесповоротно переломилась война.
Вскоре мы вошли в лес, почти бесснежный, темнеющий каждым своим кустом и пугающий каждым своим поворотом. Тут и там среди сосен валялись разбитые немецкие повозки, раздавленные гусеницами танков полевые орудия, убитые лошади. В кюветах, справа и слева дороги, упираясь тупыми носами в кустарник, стояли обгоревшие, пробитые осколками штабные автобусы, грузовики. Вокруг них, в разных позах, валялись убитые немцы в грязно-серых шинелях. Ветер гнал по земле чёрный пепел, обрывки газет.
Партизан показал, вдруг вытянув руку:
- Видите? Вон они бродят! В самой чаще... Глядите, глядите!
Но я, сколько ни вглядывалась, ничего не увидела за стволами деревьев.
Здесь, в лесу, было тихо, никто не стрелял, и лыжник сказал, замедляя шаги:
- Ну, все! Мне пора возвращаться! - И снова добавил, обращаясь скорее к Антонову, чем ко мне: - Вас они, конечно, не тронут. Разве голод заставит. Ради хлеба. А так, можете не сомневаться! Ну, счастливого вам пути!
И он быстро пожал мне руку. Козырнул Антонову. И сразу исчез, скользнув за кустами.
Капитан, как только лыжник ушёл, вдруг стал отставать, сказав, что натёр себе ногу. И мне то и дело теперь приходилось останавливаться, поджидая его. Время от времени я оглядывалась, прислушиваясь к шорохам хвои и мелких опавших листьев, к свисту ветра в высоких вершинах. Иногда мне казалось, что за нами кто-то следит, укрываясь за стволами деревьев. Но я не боялась. Мне даже хотелось столкнуться лицом к лицу хоть с одним окружённым и увидеть, что там, в его отупелых глазах: растерянность, страх, ожидание смерти?
Круг расплаты за нашу дивизию, за медсанбат, за Ивана Григорьевича Петрякова замыкался сейчас, в этих хвойных лесах. Он ещё не защелкнулся намертво, ещё били «катюши», но я уже рисовала себе тёмный облик расплаты - для тех самых, скитающихся под деревьями, - и первой расплатой было то, что я иду через лес, наполненный немцами, и уже не боюсь их, а только гляжу с волнением и любопытством и думаю: нет, мы не должны травить их собаками. Это было бы глупо: стать такими же, как они. И нельзя убивать их, расстреливая с самолетов, или бить по площади из орудий. В сорок первом или в сорок втором ещё можно было сделать так, не раздумывая. А сейчас уже надо хорошенько подумать. Смерть для них не расплата. Пусть они поживут. Пусть увидят крушение, прах, обломки идеи, посягающей на человека. Вот какой должна быть наша жестокая месть! Пусть они пройдут все круги унижения. Пусть почувствуют то, что мы чувствовали, отступая, в сорок первом году...
Дорога стала круто изгибаться вверх, в гору, прижимаясь одной стороной к отвесному склону лесистого холма. На самом крутом её изгибе чернел разбитый снарядами немецкий танк с разорванной башней. Это было отличное место для засады: отсюда шоссе хорошо просматривалось и вправо и влево, а сам танк, отбросивший чёрную тень на дорогу, мог служить надежным укрытием.