Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я лежу в чахлых кустиках краснотала, в отрытой собственными руками небольшой яме. Но сверху, вероятно, всё хорошо видно на солнце, не спрячешься никуда. На голубой пелене ослепительных, свежих снегов, я так думаю, далеко видать моё распростёртое, выпирающее из чахлых прутьев большое тёмное тело.

Я поднимаю голову и оборачиваюсь на знакомый, немного тягучий ноющий звук. Мне отсюда, снизу, тоже хорошо видны и стеклянные линзы защитных очков немецкого летчика, и лучи заходящего солнца на блистающих покатых боках кабины. И я тычусь лицом в сухой, жёсткий снег.

Всё тело моё трепещет от непреодолимого смертного ужаса, вжимается в землю. Сейчас я хотела бы стать такой же плоской и невидимой на снегу, как бумага.

«Фию-у-у! Фию-у-ую! Чпок... Чпок...»

Рядом с моим плечом на слепящем, сверкающем насте — рваные матовые звезды: след от крупнокалиберных пуль.

Он всего ничего и промазал, фашист. Каких-нибудь двадцать пять сантиметров. Теперь он опять, наверное, сделает новый заход. Пока солнце скроется за горизонтом, он ещё натворит всяких бед.

Я оглядываюсь, зябко ёжась. Со мной на санях были люди. Где они? А, вон один притаился, тоже ямку себе копает, торопится. Вон второй. Он лежит уже неподвижно, не шевелится. И ещё вон один. И ещё...

В стороне, на дороге, метрах в пятнадцати от меня, убитая лошадь и поставленные боком на полоз разбитые сани комбата.

Самолет заходит со стороны солнца снова, ещё более узким, ещё более низким и медленным кругом. Он словно туго стягивает накинутую мне на горло петлю. Белая матовая прошва от пуль двоится совсем рядом с моим плечом.

Неужели опять промазал?

Грохот взрывов накатывается, ослепляя меня даже сквозь плотно закрытые, сжатые веки. Вот он ближе, ближе... Я обдираю себе щеки о белую, жёсткую, как наждак, корку наста, так мне хочется ещё плотней, ещё глубже втиснуть голову в снег.

По такой жалкой цели, как я, как все мы, по пяти-шести бойцам и уже убитой лошади — бомбами?! Во мне поднимается, закипает глухая волна ненависти. Мне хочется приподняться и погрозить летчику кулаком: «Погоди! Мы припомним тебе!» Но сзади, со спины, что-то грузное, чёрное ватно наваливается на меня. Густая тротиловая вонь шибает мне в нос, затыкает глаза, горло, уши. Какая-то свирепая сила подбрасывает меня и швыряет в сугроб. Ударившись грудью о землю, я словно проваливаюсь в глубокую чёрную яму и плыву, вытягиваясь в узкую плоскую бесконечность.

- Сестра-а-а, а сестра-а-а!

Голос идёт из кустарников у самой дороги. Я и не знала, что там тоже кто-то лежит.

Мне сразу становится тоскливо и одиноко: почему именно я одна среди стольких мужчин сейчас должна встать и идти на помощь? Разве я сильнее, бесстрашнее их?!

Приподнявшись на онемевших локтях, я опять гляжу на заходящий, как стрелка по циферблату, вражеский самолет. В лицо мне брызжет острая снежная пыль.

- Сестра-а-а!

- Да, иду! Я сейчас, — говорю я ему почему-то шёпотом.

Я ползу по заструганным ветром гребням сугробов, обдирая о шершавый, грубый наст уже расцарапанную и саднящую кожу рук.

На полпути к своей цели я вдруг начинаю шарить у себя по карманам: у меня нет ни ножниц, ни финки — я её потеряла — ни бинта. Собственно, даже если я сейчас и доползу, я ничем не сумею ему помочь, этому раненому. Свою нижнюю мужскую рубаху я ещё днём сняла с себя и изорвала на длинные полосы, которыми привязывала к ранам крохотные марлевые клочки, обрезки единственного оставшегося «для себя» индивидуального пакета. Сейчас можно было бы, конечно, перевязать и носовым платком, если бы он был у меня, носовой платок. Но платка у меня давно уже нет, я его ещё месяца два назад потеряла.

Я смотрю на небо, а сама всё ползу. Немец снова летит, вот он уже заходит со стороны солнца. Я жду. Сейчас он опять застучит своим чёрным отбойным молотком, начнет рушить небо.

- Сестра-а!

Нет, если я не встану сейчас, я потом всю жизнь буду себя презирать за эту минутную слабость! Я должна встать.

Я встаю.

Нет, я не встаю. Я вскакиваю и с подламывающимися ногами, с бьющимся где-то в желудке, распухшим сердцем перебегаю и снова валюсь на снег, на сугроб, рядом с кустарником. Теперь я хорошо вижу раненого. Он в узкой, как корытце, ложбинке.

- Ну, что с тобой? Куда ранен? Говори.

Это Марчик. Как я его не узнала! В суматохе бомбёжки и стрельбы из пулемётов я даже не разобрала, что это он звал меня. Я должна была узнать его хотя бы по голосу. Слава богу, за пять месяцев нашей совместной службы в батальоне я должна была научиться узнавать своего непосредственного начальника хотя бы по голосу.

Мой командир отделения лежит на спине, лицом к небу, и хрипло дышит, толчками гонит кверху из легких насыщенную пузырьками воздуха бледную кровь. Пулемётная очередь прошла вдоль всего его тела насквозь. Я вижу круглые пулевые отверстия, они аккуратно пришиты к шинели, как тёмные пуговицы.

Никакая, даже самая скорая помощь, ему сейчас уже не поможет. Даже если его сию же секунду положат на операционный стол.

Но он смотрит мне прямо в глаза и ждёт, что я скажу.

- Шура, — шепчет Марчик. — Милая! Хорошая! Помоги.

Я киваю ему и оборачиваюсь назад.

- Эй, ребята! — кричу я. - У кого есть индивидуальный пакет? Бросьте сюда.

Потом наклоняюсь над ним и привычно спокойным, профессиональным голосом говорю ему:

- Ну, вот сейчас... Сейчас мы вас перевяжем. И всё будет хорошо!

Мне надо скорее на нем расстегнуть ремень, снять шинель, телогрейку, гимнастёрку, нижнее бельё, потом уже бинтовать. Но едва я только дотрагиваюсь до него, как он последним усилием, последним толчком выжимает из легкого темнеющий сгусток студенистой крови. Вот он пытается ещё раз вздохнуть поглубже, хватает воздух посиневшими, тонкими, словно нитки, губами. И - не может. Глаза его медленно меркнут, закатываются.

Всё.

Я трогаю его за обмороженные, распухшие пальцы. Они уже коченеют.

Теперь я совсем одна. Со мной больше нет никого из нашего батальона.

Я гляжу на Марчика, и мне мучительно жаль его: в дороге во время моей болезни он так старательно за мною ухаживал, кормил, поил меня с ложечки, подтыкал на санях одеяло, воровал у чужих ездовых свежее сено вместо измятого или сдутого ветром. Он вносил меня на ночлег в избы, наверное, на руках, потому что я не помню, чтобы я шла сама, без посторонней помощи. Я, наверно, не могла бы идти на своих ногах. Во всей этой сумятице наступления он не только поддерживал жизнь в моем теле, еле теплящуюся от голода и от холода, но ещё и выхаживал меня, и лелеял, как заботливая, примерная нянька. Иначе откуда бы у меня сейчас были силы бегать по полю от самолетов, рыть собственными руками яму в снегу, чтобы в ней прятаться, а потом переползать и перевязывать раненых?

Я гляжу на зеленоватое, снеговое лицо Фёдора Марчика, и мне холодно, жёстко от его мёртвого взгляда. Почему - он, а не я?

Фёдор, в сущности, был хорошим, отзывчивым человеком. Просто он напускал на себя непомерную важность. Выдумал, что он очень большой начальник, а потому может ломать характеры у подчинённых. Поживи-ка он годик-другой, повоюй, и, может быть, другого такого человека только было бы поискать. Тогда бы он тоже стал замечать в людях не глупые мелочи, а то главное, что их определяет.

Я гляжу на побелевшее, каменное лицо Фёдора Марчика, и мне боязно, грустно. Без Марчика я вдруг чувствую себя почему-то беспомощной. А мне сейчас нужно действовать, принимать какие-то меры.

2

Небо из бледно-голубого уже становится тёмно-лиловым, седым. Я люблю эти длинные переходы, февральские васильковые сумерки. Но сейчас ни в вышине, ни у самого горизонта, над опустевшей деревней, - нигде нет этого мирного синего цвета. Там, на западе, что-то горит: там колышется, переваливается с боку на бок, гулко грохает желтовато-бурое зарево: оно мечется в ограниченной узкой черте, но отблески, отсветы, дымные клубы расходятся от этого места далеко во все стороны и издали кажутся такими громадными, устрашающими. Они очень пугают.

37
{"b":"860367","o":1}