Они ворвались в палатку с холоду, затанцевали, запрыгали у входа, сбивая с валенок комья снега и хлопая себя по бокам рукавицами, чтобы скорее согреться, - две круглые, медведеобразные фигуры, в одинаковых шапках-ушанках, с одинаковыми, туго набитыми санитарными сумками, с пистолетами в кобурах.
- Тише! Не шумите... Все спят.
- Ну, как тут дела?
- Ничего. А вы как доехали? Благополучно?
- Замерзли, просто ужас какой-то! А так вообще ничего... Корми нас, Шура, скорей!
С лёгкой руки Дмитрия Ивановича Шубарова меня теперь все в батальоне зовут Шурой, особенно после его смерти.
Марьяна по-хозяйски окинула взглядом палатку.
- Нетранспортабельных много? Да? И мы ещё привезли... Что ж ты будешь с ними делать?
- А что с ними делать? - удивляюсь я и неловко смеюсь. - Пусть лежат, пока не станут транспортабельными!
- А если нам... самим ехать?!
Они с Женькой, видимо, уже что-то знают.
Ну что ж. Ехать так ехать, сказал попугай...
Мне, однако, пока никто ещё не отдавал распоряжения сворачивать эвакоотделение и готовиться к переезду. К тому же я всегда собираюсь в последнюю очередь, когда приёмо-сортировочное отделение и операционно-перевязочный блок уже обоснуются на новом месте. Я всегда во втором эшелоне. Да и куда мне спешить? Разве это так уж сложно: напоить, накормить раненых, подбинтовать их в дорогу, приготовить химические грелки к ногам, поплотнее закутать всех в теплые одеяла, погрузить на носилках в большие автобусы, пожать на прощание каждому руку; и, если они едут одни, без меня, отдать сопровождающему их санитару последние наставления – и в добрый путь, на Кубинку или в Звенигород, а то прямиком и в Москву, в Лефортово, а там дальше, куда-нибудь в тыл: на Волгу, в Сибирь. А тем временем, пока они едут, мы будем гасить печи, разбирать нары, вытаскивать колья из мерзлой земли и укладывать их по ящикам, вынимать из окон стекла вместе с рамами, сматывать электропроводку и внутреннюю теплую прокладку с потолка, сворачивать промерзлый, окаменевший брезент верха крыши и увязывать его в тяжёлые, неухватные тюки, а потом всё это грузить на сани или в полуторки и трёхтонки. И тоже в путь, но не очень-то добрый. Не в глубокий тыл, а ещё дальше вперёд, к линии фронта, в темноту, по запутанным в лесу, неизвестным шофёру дорогам, мимо минных полей, мимо сожжённых, обугленных деревень, мимо прорванных танками проволочных заграждений и надолб, мимо трупов, лежащих поразительно правильными рядами на сером снегу: говорят, это не немцы, а финны - так, рядами, они и шли в атаку, и теперь лежат, как снопы, по снежному полю с развевающимися рыжими волосами; мимо чёрных колодцев и изрытых воронками подмосковных колхозных полей, отвоеванных у врага.
По ветровому стеклу машины будут биться, хлестать пушистые ветви елей, почти новогодних - Новый год-то уже на носу, - а мотор будет выть и срываться на обдутых ветрами льдистых подъемах, и под скрежет и лязг рессор на ухабах, под визг мерзлого снега тебя пригнет к многочисленным ящикам и узлам тягучая, словно дёготь, усталость, веки смежит холодная резь в глазах от недосыпания, от слепящего, с ледяною поземкою снега, и ты сладко заснешь на вьюжном ветру в ожидании завтрашнего утра, и новых, чистых снегов, и яркого, синего, без единого облачка неба - недоброго предвестника лётной погоды...
4
Размышляя о мельком брошенных Марьяной словах о предстоящей дороге, я стелю на ящике из-под медикаментов свежую большую газету, она заменяет нам скатерть, кладу горкой чёрные сухари, финкой режу ломтиками свиное сало. Оказывается, «свинью» подложил мне действительно Марчик. Он получил посылку от матери. Я об этом узнала случайно. Но сало мы едим, несмотря на наши с Марчиком разногласия, с большим аппетитом. Потом я достаю завёрнутый в одеяло бачок с гороховым концентратом, заявленный ещё с обеда «расход», и ставлю на стол эмалированные кружки. Котелок, выданный Женьке и Марьяне на двоих. они сразу же потеряли, как только выгрузились из эшелона, поэтому едят теперь суп ложками из одной, общей кружки, поминутно бегая за добавкой.
- Да вас, видимо, легче похоронить, чем прокормить, - говорю я, с удивлением наблюдая, как они споро, наперегонки хлебают горячее варево. - Ишь как налегаете... в четыре руки!
- Ну вот, сразу и оговорила, - с набитым ртом смеётся Марьяна.
Насколько я знаю Марьяну, её аппетит не испортишь ничем, даже разговорами о мертвецах. Это я проверила, когда мы ещё занимались в Воронеже, в анатомикуме. Засмеётся, сморщит нос - и как ни в чём не бывало развернет бутерброд или разломит булочку с маком.
Здесь, на фронте, я всё больше сближаюсь с Марьяной. Женька от меня как-то отошла, замкнулась в себе, а Марьяна во всех трудных случаях жизни просто клад, её все в батальоне уважают, не только я, и, наверное, за уважение - эксплуатируют.
- Марьяна, вам нельзя ещё идти отдыхать, надо помочь Гале прибраться, - Это главный хирург.
- Хорошо.
- Марьянушка, пособи-ка мне ящик поднять. - Это аптекарша Фая.
- Марьянка, я не успела инструменты простерилизовать, ты сама это сделаешь, ладно? - Это Наташа Глызина на перевязке.
- Марьяна, постирай заодно и мою гимнастёрку. - Это Кирка Дубравин.
- Марьяна, я вчера должна была сдать ведомость, а свет погас, ты мне сейчас посчитаешь, а я запишу. - Это я с комсомольскими взносами.
Марьяну у нас зовут «Скорая помощь».
Сейчас я с нежностью гляжу на Марьяну, на её огрубевшие, распухшие руки с обломанными ногтями. На те самые руки, какими она играла нам перед отъездом на фронт Равеля и Ваха.
Марьяна незаметно кивает на Женьку. И только тут я замечаю, что Женька не ест. Она давно отодвинула от себя кружку и надгрызенный чёрный сухарь.
- Ты чего не ешь?
- Так. Ничего.
Она хмурая, мрачная, сидит, не снимая шинели и шапки.
Оглянувшись на Женьку и перестав хлебать, Марьяна что-то ищет на столе глазами, потом переводит взгляд на меня.
- Тебе чего? Соли?
- Нет. Нет... - говорит Марьяна. - Водочки. Нет ли водочки, часом?
- Есть. Дать?
- Дай.
Я наливаю понемногу в те самые кружки, из которых они ели суп. Марьяна поднимает кружку, смотрит куда-то в сторону, на огонь, потом залпом, единым дыханием выпивает и приказывает мне снова:
- Ещё!
- Да ты что? - спрашиваю я. - Смотри, захмелеешь!
- Налей, - коротко говорит она.
Я опять наливаю.
Марьяна ест сухарь с салом, потом вытирает ладони о ватные брюки и опять тянется к термосу с водкой.
- Тебе налить? - спрашивает она у меня.
- Нет. Я на дежурстве.
- Видит бог, как ты сопротивлялась! - спокойно говорит Марьяна и наливает мне в кружку. Свою кружку она пододвигает Женьке. - Пейте, девчонки, - говорит негромко она. - И почтим его память... вставанием!
Я искоса бросаю на Женьку изучающий взгляд:
- Неужели?! Нет... не может быть!.. Валька Рештак?.. Да?!
- Да, - не поднимая головы, отвечает Марьяна.
- Когда?
- Сегодня.
Женька мрачно пьёт. Тыльной стороной руки вытирает губы. Потом лезет в карман за махоркой, долго крутит из обрывка газеты козью ножку, прикуривает, запалив на углях смолистую ветку. Узкие, словно стрелы, её тёмные брови угрюмо сдвинуты.
- Мы, собственно, из-за него и задержались, - объясняет Марьяна. От выпитой водки она раскраснелась, глаза подернулись дымкой хмеля. Но даже и такая, замёрзшая, грязная, я вижу, она удивительно хороша, наша «Скорая помощь».
- Мы приехали в полк, а там... Вальку хоронят!
Мне всё ещё странно: Валька Рештак - и убит?!
Валька Шуточка. Так его прозвали у нас в медсанбате. Это он нам говорил, когда на коне верхом приезжал по воскресеньям: «Шуточки, тридцать вёрст киселя хлебать из-за ваших хорошеньких глаз!»
Там, в заснеженных предгорьях Урала, куда переехала наша дивизия после Старой Елани, мы жили в рабочем поселке, а полки расселились в огромном лесу, в больших, на сто-двести человек, глубоких землянках с дощатыми нарами в два этажа. В этих землянках вместе с бойцами жили и взводные, ротные и батальонные командиры. Только для штаба полка был построен маленький рубленый домик - избушка из русской сказки: в три окна, с мохнатой от дыма трубой. Он почти до самых карнизов был засыпан сугробами. По вечерам издалека можно было видеть в этих окнах тусклый красный огонь: заседают. Опять заседают! Опять все решают, как лучше идти воевать.