Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

- Нет, это не Марчик! - говорю я и достаю из-за голенища финку, режу сало на большие куски. Два куска отдаю Женьке: ей и Марьяне. Один себе. И один Петрякову. - Голову на отсечение, что не Марчик. Федька категорически отпадает!

Петряков, сидя рядом со мной, крепко спит. Голова его всё ниже и ниже опускается на грудь. Ещё секунда - и он упадет лицом в зрительный зал. Я трогаю его за рукав:

- Иван Григорьевич!

- Что?.. Да! - Он просыпается. Оглянувшись, мгновенно приходит в себя. - А, да! - говорит он и вздыхает: - Пора ехать! Вы почему здесь, Мамонова? - обращается он к Женьке. - Почему не собираетесь? - И он, спрыгнув со сцены, вытирает лоб рукавом ватника. - Я, кажется, задремал. Здесь тепло, - сказал он, как будто оправдываясь.

Из дверей капитан Державин машет ему рукой:

- Товарищ военврач третьего ранга! Ястреб подан…

Уезжают, все уезжают вперёд. Я одна остаюсь с тяжелоранеными.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

В середине мая в Москве на Ленинском проспекте, на Воробьёвском шоссе и по склонам Ленинских гор отцветают одуванчики. Белый пух начинает носиться повсюду. Он залетает в щели, в окна, в открытые двери балконов. Кружится, как метель, по асфальту улиц, отважным авиадесантником на белом шёлковом парашютике слетает и садится к вам на волосы, на рукав, на хлеб, на белый, незапятнанный лист бумаги: неистребимая жажда продления жизни.

Каменный квадрат двора за день накаляется на солнце. Все окна открыты, все занавески отдернуты, поэтому каждый звук там, в глубине двора, раздаётся в комнате, как в микрофоне.

Сначала я слышу хриплое пение. Оно звучит столь диковинно, что я невольно перегибаюсь через балкон посмотреть, кто это так поёт.

Внизу, как раз под моими окнами, с кошёлкой в руках шлепает весьма странное существо. В больших сапогах. В серой кофте. И в серой, в «яблоках», юбке. На сивых от седины, коротеньких волосах торчит белый капроновый бантик. Сиплым голосом это существо не то поёт, не то хрипит что-то вроде: «И в дорог-у-у да- лэку-у-у ты меня на заре провожала-аа...» Однако я не могу со всей твердостью поручиться, что оно поёт именно это, а не что-либо другое: так непохож, перевран мотив.

Просто оно шло и оно напевало.

Встречные прохожие при виде этой юбки, сапог и этого бантика шарахаются в разные стороны, потом оборачиваются и долго изумленно глядят ему вслед. Какой-то мальчишка швырнул в него камнем. В ответ послышалась грязная нецензурная брань. Но и мальчишка оказался не из трусливого десятка. Он, забравшись на клумбу и стоя на будущих левкоях и каннах, нахально советует белому бантику:

- Закрой свой ржавый репродуктор!

На шум и крик из подъезда выскочила рыжая кривоногая Шпонька, она громко залаяла. Разворачиваясь, засигналил роскошный, цвета слоновой кости «мерседес-бенц», приехавший к нашим соседям, и я так и не поняла, куда скрылось в этой суматохе существо с кошелкой и с бантиком. Судя по всему, это была старуха.

Женщина, а не мужчина. Хотя по голосу без ошибки определить, конечно, трудно.

Потом я встречаю её ещё раз и ещё. Однажды возле молочной цистерны: она стоит в очереди за молоком. Потом возле булочной-фургона. Один раз она прогуливалась под цветущими липами на Воробьевке, всё в той же юбке, с тем же бантиком. Другой раз я увидела её в прачечной, где она пересчитывала при всех свое бельё: какие-то серые наволочки с армейскими медными пуговицами, линялые кофты и неподрубленные, лохматящиеся по краям, захватанные вафельные полотенца.

Признаться, меня всегда удивляет: откуда у нас такие люди берутся? Это - жертвы. Но жертвы чего? Из каких древних немытых глубин нашей жизни выплывают на свет подобные существа? Их хриплые голоса, их смешные детские бантики - отголоски какой-то трагедии, неведомой окружающим. Мы об этих трагедиях не пишем, не говорим. А они существуют...

Ещё живы последствия прошлой войны. Сама-то война уже далеко отодвинулась, но есть люди, которые до сих пор хранят в себе незабытую боль. Горечь скорбной утраты всё ещё делит на две половины чью-то несчастную, обездоленную судьбу. Линия давно отгремевшего фронта всё ещё рассекает пополам материнское сердце: по живому, кровоточащему - двадцатилетней давности колючая ржавая проволока.

Прохожие глядят вслед белому бантику и смеются. Я тоже смеюсь. В самом деле, смешно.

А потом я сажусь на порожек в раскрытых дверях балкона, и мне становится зябко, нехорошо. Сквозь прочно забытое, очень давнее что-то всплывает на поверхность в моей памяти... А что, если?..

Нет, вряд ли. Не может этого быть!

Но что, если это она и есть - та самая женщина из Макеихи? Ведь здесь, в Москве, у неё могут быть родственники. Они-то её в свое время, наверное, и приютили.

...Я опять вижу те звенящие на морозе красные сосны, полотняные домики медсанбата. Над соседней сожжённой деревней, в садах - чёрный иней. Внизу, на дороге, и по огородам - чёрный иглистый снег. Сугробы под ногами не скрипят и даже не визжат, а свистят - такой сильный мороз. Стоит выглянуть наружу из палатки, и тотчас дыхание туго спирает в горле. Ледяной сжатый воздух выжимает из глаз холодные слёзы.

Мы выходим с Женькой Мамоновой с носилками из операционной и быстро сворачиваем с натоптанной тропинки в сугроб. Нам не хочется снова встречаться с ней, с этой женщиной из Макеихи: опять будет хватать за полы шинелей и объяснять. А сама никаких объяснений не понимает.

И действительно, она уже сидит и ждёт нас в отдалении на бревне. В деревенской, домашнего изготовления, грубошёрстной поддевке, в нитяном рыжем рваном платке, в лаптях. А ребёнок, которого она держит, закутан во что-то очень тёплое, прикрыт сверху прожжённым полупальто.

Женщина загораживает нам дорогу, низко кланяется.

- Касатки, милые... Ну хоть поглядите, что с ним? Ведь который день уже грудь не берёт...

- Дорогу, тётка! Дорогу!

- Я вам маслица, яиц принесу.

Она держит в руках линялый крохотный узелок. Она всё кланяется нам в пояс, всё кланяется и при этом успевает баюкать ребёнка и развязывать узелок. Там, внутри узелка, обгрызенный кусок рафинаду. Она протягивает его нам.

Нам с носилками тяжело. Мы топчемся на мёрзлом, залубеневшем сугробе. Раненый наш хрипит.

- Дорогу, тебе говорят! - кричу я и грубо отталкиваю женщину рукоятью носилок. - Некогда нам с тобой разговаривать!

На лице женщины, ещё таком молодом, некрасивом, многострадальное долготерпение. Ничего, ничего! Она понимает. Она подождет. Найдутся же наконец добрые люди, помогут!

- Почему ты с ней так грубо? - спрашивает меня удивленно Женька. - Перед тобой- то она в чём провинилась?

- А чем я ей помогу? - взрываюсь я и ставлю носилки на сугроб. - Чем я помогу? Ты ей можешь помочь? Ты знаешь?..

Уж давно пора бы Женьке знать, что бессилие и неумение всегда зло и грубо.

Дело в том, что ребёнок этой женщины давно уже мёртв.

Он замёрз в ту самую ночь, накануне освобождения, когда немцы, отступая, выгнали всё население Макеихи из домов на мороз, а Макеиху зажгли с двух сторон, облив солому бензином.

Но ей, матери, всё ещё кажется, что он живой. Просто болен. Не берёт грудь - и все. И она по очереди уговаривает наших врачей взглянуть на него. Она, конечно, понимает, что им некогда, что они заняты более важным делом, но ведь всё-таки это и времени не займет слишком много.

Да, взглянуть дело не трудное. Ребёнка смотрели все по очереди, терапевты, хирурги, медсёстры. Но как объяснить ей, что он давно уже мёртв? Разве она это поймет?

Так вот как, капроновый бантик! Значит, ты из Макеихи? Тогда считай, что мы с тобой родня. Все, кто был со мной под Москвой в сорок первом, кто наступал на Рузу, брал Можайск, кто вдыхал запах подмосковных пожарищ, для меня всё равно что родня. Все они мои родные братья и сёстры.

Я никому не позволю тебя обижать.

28
{"b":"860367","o":1}