Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

- А рожна не хочешь? - говорит укоризненно Пятитонка, прибежавшая на вопль прежде всех. Фамилия Пятитонки - Боркулова. Галя Боркулова. Но так в батальоне её давно уже никто не зовет, даже комбат. Галя толстая, с объёмистой грудью, очень громоздкая. Лицо у неё круглое, румяное, с весёлыми ямочками. Губы алые, сложены сердечком. В ней всё избыточно, несоразмерно: и «удельный вес», и обидчивость, и доброта. Опекает она Наташу Глызину с влюблённой заботливостью неопытной мамки.

Сейчас Галя лезет к себе под кровать и вытаскивает огромный туристский рюкзак. А из рюкзака, из бесчисленных свёртков, - какую-то творожную окаменелость. Ватрушка! Действительно, настоящая ватрушка, как у Собакевича, величиною с тарелку. Наверное, припасена ещё из дому.

Галя гордо говорит Глызиной:

- На!

Та брезгливо, как бы нехотя, морщит бледные губы.

- Не нравится? Ну, тогда не знаю, чего тебе надо, какого рожна! - И Пятитонка обиженно замирает с ватрушкой в руках.

- Спасибо, Галочка, я пошутила. - Наташа смотрит на Галю задумчивыми огромными глазами. В них всегда какой-то скорбный, неразрешённый вопрос. - Правда, правда, не надо. Я не хотела обидеть тебя.

Они мирятся, целуются.

А мне грустно.

Я сижу в полумраке на подоконнике. Мне хочется к Борьке. Отсюда, издали, все наши с ним ссоры кажутся таким пустяком. Отчего он молчит? Может, ранен?

Я достаю из планшета его фотографию. Банин в роли Димитрия Самозванца. Когда-то я выкрала её у него из портфеля там же, на занятиях драмкружка. А потом, когда мы с ним подружились, Борис сам мне её надписал: «Musa gloriam coronat, gloriaque musam».

Пятитонка наваливается грудью мне на колени, разглядывает фотографию.

- Твой? Красивый парень. А что это написано не по-нашему?

Я перевожу:

- Муза венчает славу, слава - музу...

Галя вздыхает:

- Нынче всё больше невенчанные живут!

5

Я спрашиваю у Гали:

- Ты кем была до войны?

- Я? Никем. Просто жена. Жена пограничника. Сидела у окна, вышивала салфеточки, красила губы, смотрела в лес. И всё. Потом приходил мой Вася с обхода границы. Мы обедали. Он опять уходил, иной раз на всю ночь, до утра. А то и два-три дня подряд его нету. Мало ли что случается на границе!.. А я опять с вышиванием к окну. Ждать...

- Тебя где застала война?

- У окна. Снаряд разорвался как раз в цветнике. Знаешь, - Галя растерянно разводит руками, - почему-то я совсем не испугалась. Схватила подушки с кровати, одеяла, начала их увязывать. Потом кинулась к фикусу. Выносить фикус. А тут боец прибегает: «Бегите! Лейтенант приказал. Бегите скорей на восток!» И я побежала. Всё бросила и побежала. А надо бы было не бежать. Да разве тогда можно было подумать? Если б я сразу сообразила, разве б я от Васи ушла? Никогда б не оставила его одного. Я ведь не хуже Марьяны или Женьки стреляю.

- А ты, Наташа?

- А я работала в клинике у Боброва, в Воронеже. Как сейчас, так и тогда: за операционным столом.

- А ты, Оля?

Наша Оля совсем притихла. Она у нас застенчивая, робкая, ясноглазая, с тихим, ласковым голосом. Сама она из Диканьки, но война застала её где-то в Западной Украине.

- А я в Закарпатье занималась ликвидацией неграмотности среди взрослых. Я - советка.

- Вас ист дас?

- Это так звали нас там, советских девчат. Советка - советская девушка. «Вот идёт советка».

- А что, хорошее имя!

- Да, а когда мы уходили, нам в спину стреляли. И нам, и тем, кто с нами ушёл, комсомолкам... Меня ведь там прокляли, в местных костёлах.

Я удивляюсь: такая застенчивая, с голубыми глазами, тихая Оля - и против кулачья и могущественных ксёндзов.

Оля долго молчит. Она лежит на спине на кровати и смотрит куда-то вверх, в потолок. Я не знаю, о чём она думает, но она вдруг тихонько запевает:

Йихав козак на вийно-о-ооньку-у,

Сказав: прощай, дивчино-оо-онько...

Галя Пятитонка прислушивается, начинает ей подпевать. Потом в песню вступает Наташа. У них очень хорошие голоса, но сейчас, рядом с Олиным, они в чём-то проигрывают, теряются. Голос Оли, нежный, льющийся как бы с неба, здесь, в душной казарме, звучит очень странно, почти неземно.

Дверь в комнату приотворяется, кто-то спрашивает:

- Девчата, к вам можно послухать?

Тёмная фигура прокрадывается к столу. За нею другая, третья. Потом люди уже не спрашивают разрешения. Они молча пробираются в комнату. Здесь слушатели постепенно смелеют, рассаживаются кто куда, где место найдется. Начинают подпевать. От мужских басов песня становится объемнее, шире, но ведёт её по-прежнему Оля: всё тот же застенчивый, звенящий, как старинное, тёмное серебро, нежный девичий голос:

Да-ала дивчина хусты-и-ину,

Козак у бою заги-и-ину-уу-ув...

Тёмные ночи закрыли очи -

Вже вин в могиле спочинув...

Я не пою.

Я только слушаю.

Мне видится побуревшая степь в пучках ковыля, зарево над рекою, глинистые стены окопов. Где-то там идёт бой, а мы - здесь, в этой чёртовой Старой Елани.

Кто-то глухо вздыхает:

- Господи, когда же на фронт?!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Петряков возвращался со станции ночью.

Он ехал один ощетинившимся бурым жнивьём и время от времени поднимал голову, всматривался в осеннее звёздное небо: не летит ли опять? За последнюю неделю на станцию фашист прилетал уже дважды. Один раз даже бросил бомбы, но, к счастью, не было жертв: попал в лес и болото. В другой раз и вовсе был отогнан огнём зенитной артиллерии. Но каждый такой налёт оставлял в душе Петрякова неприятный осадок: недобрый это был знак, очень недобрый. А главное зло Петряков видел в том, что люди и здесь, в Старой Елани, привыкают к налётам, что это считается будничным делом, когда ночью за тысячу километров от линии фронта в тылы нашей страны летит вражеский самолет.

«Все войны начинаются одинаково: когда их не ждут, - размышлял Петряков. - А иначе откуда вся эта неразбериха с людским составом? Никто не знает, когда прибудут основные командные кадры, и где брать опытных специалистов, и к какому сроку должна быть готова дивизия, и куда двинут нас - под Одессу иль в Ленинград. Бойцам уже роздали русско-румынские разговорники на предмет изучения. Так что, видимо, где-то планируют - под Одессу. А сегодня уже и ребёнку ясно, что Одессы нам не видать как своих ушей».

Со смятением и тревогой глядел он в эти дни на сумятицу происходящего. Как отхлынули от прифронтовой полосы эшелоны с демонтированным оборудованием многих сотен фабрик и заводов, как потекли на восток нескончаемые потоки людей, именуемых в сводках «живой силой». Как суставчатыми красными гусеницами потянулись в сторону фронта товарняки, а на платформах - снарядные ящики, составленные штабелями, пушки разных калибров, миномёты, прикрытые листвой, фуры с задранными кверху оглоблями, самоходки и танки под пятнистым брезентом, тупорылые счетверённые пулемёты с устремленными в небо дулами. А из пульманов - стук копыт и ржание лошадей, песни, хохот и визг пляшущих под гармошку молоденьких красноармейцев.

«Почему мы сдаём города? Что ж, выходит, не укрепились? Или мало у нас честных, смелых людей?.. Нет, не то! - повторял про себя Петряков. - И не так. Людей, преданных Родине, у нас много. Это кто-то, видать, сплоховал в ту самую первую, отчаянную минуту. Но кто? Чем потом он заплатит за все наши жертвы?»

За какие-то две недели работы в медсанбате Петряков осунулся и почернел, как будто переболел тяжёлой болезнью. Он охрип от споров и ругани с железнодорожным станционным начальством, ослеп от табачного дыма на бесчисленных совещаниях в штабе, одурел от приходящих всегда с запозданием и порою противоречивых приказаний: извечная гонка: «Скорей, скорей! Всё бросить, всё отложить, а делать именно это - и только!»

13
{"b":"860367","o":1}